Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:
Еланин услышал позади себя сдавленный крик, а когда обернулся, то увидел сержанта Дрозда, бегущего прочь от траншей, прочь от боя, прочь от всего на свете…
— Трус! Назад! Застрелю! — заорал Еланин, вскакивая на бруствер и становясь в полный рост, хватаясь за крышку кобуры. В тот же миг откуда-то сзади со свистящим завыванием пролетела над подполковником мина, быстро опускаясь прямо на фигурку бежавшего по полю Дрозда, коснулась спины сержанта и, блеснув красным всполохом, исчезла вместе с человеком.
Только лишь Еланин успел увидеть это, как острый осколок наискось, от конца ребер и почти до бедра распорол живот подполковнику, перебив поясной ремень. От пронзившей мгновенно все его тело острой боли, помутившей взор, Еланин
«Зачем я поехал сюда, чего искал здесь? Хотел лично удостовериться… — думалось Еланину. — В чем, в чем удостовериться?… А может быть, за этим…» Да, конечно, за этим, сейчас он лгать себе не будет. Он ехал сюда, втайне, даже не понимая того сам, подсознательно надеясь получить пулю или осколок. Так оно и случилось, чего же еще? Умереть за Родину, умереть в бою — что за чепуха. Он хотел умереть, и хотел умереть не за что-то, а просто оттого, что жить больше не представлялось возможным. Он должен был умереть. Так чего же еще…
Через минуту Еланин был мертв.
35
Четвертая рота старшего лейтенанта Полищука доживала свои последние минуты. С того момента, как Егорьев приказал открыть огонь по прорвавшимся с фланга немецким танкам и пехоте, прошло не более получаса, но за это время все было уже решено. Полищуку удалось организовать круговую оборону, благодаря которой рота и продержалась эти тридцать минут, но теперь силы иссякли. Полтора десятка человек до последней возможности отстреливались из удушливого облака гари и пыли. Именно это облако до поры до времени и спасало оборонявшихся, делая их невидимыми для противника. Пять подбитых танков стояло вокруг, распространяя запах горелого бензина и масла. Остальные ушли вперед, предоставив расправляться с уцелевшими русскими частям батальона СС, введенного в дело сегодняшним утром. Егорьев лежал около гусеницы одного из подбитых танков. Танк этот въехал в траншею, куда предварительно ухнулся снаряд, и теперь машина стояла как в капонире. Егорьев расположился под люком механика-водителя. Где-то рядом попрятались остальные бойцы, те, кто был еще жив, на мертвых же можно было наткнуться на каждом шагу.
Лейтенант Егорьев ждал. Если бы его спросили, чего он ждал, он, наверное, не ответил бы. Скорей всего, он ждал развязки, ведь чем-то все это должно было закончиться. Уже несколько минут, как затихла перестрелка. Ветер постепенно относил в сторону черный дым от горящих танков. Егорьев лежал так, что снаружи его почти не было видно, но и он из своего убежища видел мало, поэтому не мог сказать: здесь ли немцы или ушли. Ушли… перебив всех. Если ушли, то, значит, можно дождаться темноты, а там… Но до чего же будет страшно, если никого не осталось в живых. Вообще больше всего на свете Егорьев боялся остаться один. И не только на войне. Эта боязнь в нем была всегда, он, наверное, и родился с нею. Он боялся одиночества; но не такого, которое испытывает человек, оставаясь, например, в одиночку в темной комнате. Боязнь одиночества для Егорьева заключалась в потере
Тем не менее время шло, а немцы не подавали никаких признаков своего пребывания здесь. Наконец Егорьев осмелился вылезти из-под танка. Все кругом представляло собой зрелище ужасное, и Егорьев, не желая созерцать происшедшего, направился по траншеям в ту сторону, откуда час назад атаковали немцы. По траншеям он добрался до опушки леса. Вокруг было тихо, лишь где-то у реки раздавался рокот моторов и какой-то плюхающийся звук — немцы наводили понтонную переправу взамен сожженного во время боя деревянного мостика.
Егорьев вошел в лес. Здесь было тихо и свежо, лес навевал какие-то мирные воспоминания. Егорьев сразу почувствовал себя гораздо спокойнее, оказавшись здесь. Там, на равнине, где нет ни деревца, чувствуешь себя так, будто гол как сокол, и укрыться тебе негде, отовсюду тебя видать, никуда не спрячешься. Тут же все, казалось, было надежнее, лес был будто старый, верный, преданный друг, готовый предоставить тебе безопасное убежище.
Егорьев огляделся по сторонам: лес словно приглашал его, обещая успокоение и отдых. И дышалось здесь легко-легко. Последний раз бросив взгляд на еще видневшуюся сквозь ветки дымящуюся равнину, Егорьев подумал: «Значит, один» — и углубился в лес.
36
Золин выбрался из окопа, снял каску, стряхнул с плеч землю, поглядел на сидящего в окопе Лучинкова, горько вздохнув, вымолвил:
— Что, Саня, навоевались…
Лучинков продолжал молча сидеть в окопе.
— Выходи, пошли, — сказал Золин.
— Куда? — как эхо отозвался Лучинков.
— Да куда-нибудь, — пожал плечами Золин, снова вздыхая. — К своим дойдем — слава богу. Немцев встретим — ты как хочешь, а я стреляться больше с ними не стану. Так и скажу — примите от меня капитуляцию. Мне теперь что советские, что немецкие — все едино. Устал я, смертельно устал.
— Не положено! — тряхнул головой Лучинков.
— А я того, что не мной положено, и не беру.
— В плен сдаваться не положено, — повторил Лучинков.
— Да будет с тебя пустое-то болтать, — равнодушно отмахнулся Золин. — А на погибель здесь нас оставлять — положено? Тоже не положено. Но мне теперь все равно, как приведется. Кстати, — добавил он, помолчав. — Я у немцев уже раз был в плену — и ничего. Скажу я тебе, братец мой, очень прилично кормят, и работа в основном по сельскому хозяйству.
— Это ты когда был? — поинтересовался Лучинков.
— В Великую войну.
— Когда?
— Ну, в империалистическую.
— А-а, — протянул Лучинков. — А сейчас ты у них по сельскому хозяйству в виде удобрения пойдешь. — Потом добавил, морщась и пожимая плечами: — Сейчас-то у них, говорят, хреново и с харчем стало.
— Тогда как же, не сдаваться все-таки советуешь? — серьезно спросил Золин.
— Как придется.
— Тоже верно.
С минуту оба молчали. Потом Золин спросил: