Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:
30
Взвод лейтенанта Егорьева, пополненный людьми из других подразделений, усиленно копал землю с целью закрепиться на новом рубеже. День следующий не принес ничего, кроме тревог и напряженных ожиданий. Как и всех, Егорьева торопили с рытьем окопов. Вообще с момента перехода немцами в наступление все приказы были торопливые, нервозные, порой противоречащие друг другу. Причина тому была одна: полнейшее смятение как в высших, так и в средних и низших кругах командования, вызванное неподготовленностью к отражению вражеского удара. Смятение то нельзя было даже назвать следствием неожиданности — напротив, в офицерском кругу различные толки и слухи в отношении ближайших действий немцев ходили уже давно, ибо разведка наша не дремала. Но под всем подводило непререкаемую черту беспрекословное приказание свыше — на провокации не поддаваться. И люди действительно верили, что все приготовления, замеченные как с нашего переднего края, так
Трагическим финалом всех этих перипетий явился мощный удар немцев, которому не смогли противопоставить ровным счетом ничего, потому что все время ушло на размышления и сомнения в некоторых головах. В умах же большинства время это было занято вообще просто переворачиванием чистых страниц в своем мозгу. И то и другое на деле же вылилось в бездумное, слепое подчинение противоречащим здравому смыслу приказаниям. А расплачивался за все он, русский солдат, устилая своими костьми дороги, по которым бежали на восток неудачливые стратеги и мнительные или просто подлые командиры. Их контрмерам времени уже не осталось. И вот уже снова, повторяя прошлогодние события, стояла на полях разбитая техника, застыли на аэродромах пригвожденные к земле обгорелые остовы не успевших взлететь самолетов, траншеи и окопы становились братскими могилами, по дорогам, тянулись на запад колонны пленных, и по тем же дорогам, только в противоположном направлении, отсчитывали километры, почти не встречая сопротивления, немецкие дивизии…
Столь масштабного представления о случившемся лейтенант Егорьев, бесспорно, не имел. Но наглядным и истинным мерилом происходящего было для него свершившееся с его взводом, всей ротой, батальоном, полком, наконец. Дальше Егорьев не совался, да и нужды в том не было. Для себя лейтенант сделал вывод. Вывод гласил: в деле все оказалось полным противоречием тому, что слышал он и во что верил всю свою сознательную жизнь. Так неужели он так легко может отказаться от своих убеждений? Да и какие, собственно говоря, у него могут быть убеждения? У него была уверенность, что все происходящее вокруг него на протяжении всей его жизни правильно и верно, что по-другому и быть не может. Ну действительно, как по-другому? Он этим жил, за это, считай, пошел воевать. И все было бы на своих местах, знай твердо Егорьев, что такое это, и не будь оно столь противоречиво и расхоже в словах и делах. Словам можно верить, им можно подчинить чувства и идти к цели, ни о чем не думая. Но когда дела становятся противоположностями этих слов, приходится остановиться и попытаться оценить уже с позиций чувств и слова, и дела.
Так что же такое — это?… Егорьев задумался. Это — это жизнь. Не громко ли сказано? Нет, как ни говори, он действительно жил и верил всему, что звучало вокруг него. Сначала у себя дома, в деревне, которая стала потом гордо называться колхозом имени «Солидарности с мировым пролетариатом», затем более научно и обоснованно зазвучали проповедуемые прежде убеждения в средней школе Ленинграда, куда приехал шестнадцатилетний Митька получать среднее образование. «Книжки читать» Митька полюбил еще с детства, прослыв из-за этого порядочным чудаком среди своих сверстников. А книжек в отцовском доме был целый чердак — бог весть зачем отец притащил их целые кипы из библиотеки разоренной старой барской усадьбы. «На растопку», — шутил отец. Но Митька не помнил, чтобы отец или мать жгли книги. Может, «книжки» Митьку и подвели — рано приучился он пропускать прочитанное через себя. И учился — непривычно хорошо по деревенским меркам. В результате после долгих хлопот с оформлением документов для выезда из деревни в город Митька очутился у брата отца, своего дядьки, гордый, полный надежд. Пошёл в одну из ленинградских школ. И погрузился в атмосферу, в которой воспитывали
Теперь же, после боя с немцами и отступления дивизии, после громадных потерь и разрушений и та дорога представилась Егорьеву совсем в ином свете. Появился вопрос: как все это произошло, почему допустили до этого и кто виноват в этом? Только сейчас, когда он стал свидетелем и участником трагедии, подобной увиденной им в сорок первом, но в еще больших масштабах, когда Егорьев, пусть даже на самой низшей ступени командования, прочувствовал на себе всю неподготовленность, боевую и, что самое главное, моральную, именно сейчас зашатались в нем с неимоверной силой все привычные устои.
«Может, не надо приплетать сюда прекрасные убеждения и произведения революционных поэтов, а стоит рассматривать происшедшее лишь как проигранное сражение с тяжелыми последствиями, и не более?» — задал сам себе вопрос Егорьев.
«Нет, надо», — отвечало что-то в нем самом и продолжало раскачивать эти самые устои, причем в союзе с тем странным чувством, которое впервые испытал Егорьев два дня тому назад, на вечерних похоронах после боя за высоту.
«Все война. Там, в этих прекрасных убеждениях, была война, и здесь, сейчас, тоже война. Нигде душе нет покоя, в душе у тебя война, с душой у тебя война», — словно говорило это чувство Егорьеву, разъясняя свою сущность и природу происхождения. И тогда, перекрывая все остальное, встал вопрос: «А зачем все это вообще?»
«Чепуха, — тряхнул головой Егорьев, продолжая мысленный диалог. — Конечно, я устал от войны, но я защищаю свою Родину, и это свято для меня. Даже если предположить, что где-то в моих убеждениях есть какие-то ошибки или просчеты, все это отступит на второй план по сравнению с необходимостью отпора внешнему врагу. Это же тысячелетняя история всех войн на Руси».
«Э-э, не мешай все в кучу, — возразили Егорьеву. — В первую очередь Родина должна быть чиста и свята, чтобы ты после этой войны мог вернуться и отдохнуть душой. А если этого нет, сделай так, чтобы было, и это важнее, чем внешний враг. Иначе не будешь человеком».
«Но это уж слишком, так вообще мне от Родины ничего не останется. И притом, почему я должен этому верить», — возразил Егорьев.
«Решай сам, но учти, если ты об этом задумался, покоя тебе не будет!» — прозвучало напоминание.
Егорьев глубоко задумался, будто прислушиваясь к себе самому. Да, устои-то шатались, но как выйти на истоки этого явления? Кажется, началом тому был разговор с Синченко, происшедший еще раньше, до всего случившегося, когда зашла речь о лучинковской медали. Уже тогда в Егорьеве появилось то новое, заставившее его в первую минуту испугаться самого себя и своего вдруг так внезапно появившегося необычного и непривычного хода мыслей, а в дальнейшем и до сей поры мучившее его сомнениями и желанием понять, постигнуть… Но что он должен понимать? Происходящее? Как ни страшно — это война. Он уже много раз думал о войне и, как ему казалось, несколько привык к ней, освоился… Что же тогда?
Егорьеву вспомнились рассуждения Синченко, поступок Лучинкова, бросившего тогда свою медаль на дно братской могилы. Что он хотел этим доказать, вернее, какие чувства одолевали Лучинкова в тот момент? Сознание собственной вины, раскаяние? Если так, то в чем, в чем должен был раскаиваться рядовой Лучинков? А может, он просил тем самым прощения у погибших? Скорее всего, так. Ведь вряд ли Лучинков преследовал политические цели… А Синченко преследовал, иначе не говорил бы о всей существующей в армии структуре.
«Политические… Почему у меня вдруг появилось это слово? — подумал вдруг Егорьев. — Какая тут политика? Моральная ответственность, последний долг перед павшими, это я понимаю, но политика?…»
И неожиданно Егорьеву в голову пришла очень простая и очень ясная мысль: ведь моральный, так сказать, облик человека складывается из политики страны, в которой он живет, по отношению к этим самым духовным ценностям.
Тут же вспомнилось детство, деревня. Он об этом раньше никогда не задумывался, а ведь, по сути, увиденная им в начале войны и сейчас кровь не была первой. Пришел на память уполномоченный, приехавший из района арестовывать «кулацкого элемента» Никифора, жившего в нескольких дворах от егорьевского дома. Тогда была осень, дороги развезло, и уполномоченный едва добрался на своем тарантасе из центра в отдаленную деревню. Посмотреть на кулака вышли все. Мужики, почесывая бороды, переговаривались друг с другом: «Да-а, каково замаскировался! Ведь давеча ишо с ним гутарил, а тут на поверку выходит — враг. Вот и не знаешь, бывает, кто есть кто на самом-то деле».