Не отступать! Не сдаваться!
Шрифт:
Немец долго не отвечал. Затем, оказавшись где-то совсем рядом, выговорил:
— Хэндэ хох! Выходы!
— О! Все понял! — заулыбался Золин, выбираясь на бруствер и поднимая руки вверх. Лучинков встал рядом с ним, бросив винтовку, тоже поднял руки вверх.
Немец стоял от них в нескольких метрах, держа автомат на изготовку. Что-то безумное светилось в его взоре. Оглядев русских, солдат с дикой улыбкой вдруг, скривив рот, выкрикнул нечто яростное и угрожающее и, передернув затвор, дал очередь по Золину. Но секундой раньше, уловив движение немца, Золин молниеносно выхватил из-за голенища сапога широкий медвежий нож и отточенным охотничьим движением метнул его в немца прямо из-под низу, от колена. Нож вошел немцу в шею, и тот
— Вот видишь, как бывает. Нарвался на сумасшедшего — и жизни конец.
— Да ты что?! — воскликнул Лучинков. — Он тебя еле царапнул.
— Нет, — грустно улыбаясь, с тоской промолвил Золин. — Прямо под сердце угодил. — Золин прижал ладонь к левой стороне груди, и через секунду сквозь пальцы засочилась тоненькая струйка крови. — Все, помираю я.
— Дядя Федя, да как же так, дядя Федя! — На глаза у Лучинкова навернулись слезы.
— В плен решил сдаться, — так же тихо сказал Золин, усмехаясь одними побелевшими губами. — А Бог, видно, не хочет. Ты прости меня, Александр, стало быть, не на тот путь я тебя наставлял. Глупо. Захотелось мне вдруг своей судьбой самому распорядиться, а меня тут же носом, носом — не лезь, маленький человек, ты не имеешь такого права. Всю жизнь решали за меня и без меня, а тут здрасте, вылупился командир. Так мне и надо…
Лучинков молчал. Слезы катились по его щекам.
— Знаешь, отчего я так тебе говорил, — слабеющим голосом продолжал Золин. — Я не хотел, чтобы мы возвращались. Я многое понял, думал, что плен лучше, думал, отдохну наконец от войны. Я устал от войны, я тебе уже это говорил…
Лучинков безмолвно плакал. Он не слушал слов Золина.
— А ведь Гордыев был прав, — уже совсем еле слышно прошептал Золин. — Хотя и да и нет. Он вообще-то за Бога и за крестьян, но и с немцами… А по морде я его зря, зря. У каждого своя дорога. И ты иди своей дорогой, своей… А я пока хотел, понимаешь, покоя… Ну да я его и получил, кажется…
Золин поглядел на Лучинкова:
— Ты не плачь, мне не больно… И не страшно, потому что я верю… — Золин значительно поднял глаза кверху. — Жаль, конечно, что все так вышло, но что делать — в судьбе война… Прощай…
— Дядя Федя!!! — закричал Лучинков, подхватывая голову Золина, пытаясь заглянуть ему в глаза. Но взгляд этих глаз уже нельзя было поймать, как нельзя поймать всю истину без остатка. А лицо было спокойное и помолодевшее…
…Из окопа Лучинков выбирался тем же путем, что и Егорьев. Только дойдя до опушки, в лес углубляться не стал, а взял по направлению к реке. Выйдя гораздо ниже того места, где немцы наводили понтонный мост, остановился, попил воды. Однако отдыхать не стал, двинулся дальше. Куда? Не знал и сам…
Лучинков брел по тропинке, извивающейся вдоль берега реки, когда впереди послышался вдруг звук губной гармошки. Спрятавшись за куст, Лучинков стал наблюдать. Вскоре на тропинке появился немец, подбиравший какую-то мелодию. Немец был очень занят своим делом. Мотивчик был незамысловатый, но в то же время, что называется, с изюминкой. Эту-то изюминку он и не мог никак ухватить. Доходя до определенного места, он либо не мог взять ноту, либо врал. Немец и сам чувствовал, что врет, оттого останавливался и, улыбаясь, начинал все сначала.
Кровь закипела в жилах Лучинкова при виде этого немца и звуках его гармошки. Острым прутом к оголенному комку нервов прикоснулось недавно увиденное и услышанное в эту минуту к душе Лучинкова. «Дядя Федя, взвод, убили всех, сволочи, ненавижу», — бормотал Лучинков бессмысленные и в то же время значимые для него слова. Обуреваемый слепой ненавистью, действуя скорее бессознательно, нежели по здравому разумению, вышел Лучинков на тропинку
Наконец Лучинков сделал шаг к немцу, протягивая вперед свои длинные худые руки с костлявыми пальцами. Немец отшатнулся и успел выхватить из-за пояса тесак…
Он долго стоял над телом убитого им русского, безвестный германский солдат. Стоял, глядя на протянувшуюся от уха до выпирающего кадыка нанесенную им смертельную рану этому все еще и сейчас исполненному ненависти в застывших мертвых глазах солдату российскому. Лицо убитого было искажено ужасной гримасой, старо и страшно. Но черты немца прежнего страха уже не выражали. Он не пытался ничего понять, а просто смотрел. Потом поднял гармошку и зашагал к реке.
37
Второй день пробирался лейтенант Егорьев по занятой противником территории. Лес, в который он вошел, покинув место сражения с немцами, вопреки ожиданиям не оканчивался, а напротив, с каждым пройденным километром становился все обширнее, все глуше. В первый вечер своего пути Егорьев наткнулся на маленькую лесную деревушку: хотел было туда войти попросить чего-нибудь поесть и уже добрался до околицы крайнего дома, как все селение огласилось пронзительным лаем собак, а на другом конце вспыхнул свет фар и раздался шум запускаемых моторов — в деревне были немцы. Лейтенант опрометью бросился обратно в лес и бежал, не останавливаясь, километра полтора, перескакивая через канавы и продираясь сквозь бурелом, пока не убедился, что ушел из деревни незамеченным и погони за ним не наблюдается.
Первую ночь Егорьеву пришлось ночевать в лесу, в чащобе, где было холодно и сыро и не давали покоя полчища комаров, но где зато была надежная гарантия не попасться кому-либо на глаза. Проснулся лейтенант рано: на ветках деревьев еще висели клочья тумана. Встал, поеживаясь, попытался натянуть поглубже каску на голову — ничего не вышло. Подняв отложной воротничок гимнастерки, прижал оба его конца подбородком к шее, упрятал кисти рук подальше в рукава, побрел дальше по лесу.
Еще вчера днем с помощью карты и компаса, которые, к счастью, оказались в его планшете, Егорьев сориентировался на местности. Правда, за пределы карты он вышел уже к прошлому вечеру — той деревушки, откуда он столь спешно уносил ноги, нигде отмечено не было. Но у лейтенанта был компас, по которому можно было взять направление на восток, и Егорьев, взяв это направление, всю дорогу придерживался лишь его. Компас стал для лейтенанта надеждой на спасение, заменяя собой проводника и спутника в этой глуши. Единственно, чего компас заменить не мог, так это хлеба насущного. Голод дал о себе знать на второй день, и, уже предчувствуя его, Егорьев хотел в тот, первый день просить продуктов в той самой деревушке. Но видно, не судьба — раздобыть себе пропитание лейтенант так и не смог и теперь шел, чувствуя, как голод, просыпаясь, прожорливо начинает заглатывать его изнутри, заполнять сознание, постепенно вытесняя все мысли и чувства, даже одиночества, которого так боялся Егорьев.
И вдруг, как избавление, неожиданно открывшаяся посреди леса земляничная поляна. Егорьев в первую минуту даже не понял, куда он попал: деревья расступились, сквозь окаймленное их ветками светлое окошко вверху брызнул яркий солнечный свет, а меж зеленью травы и изогнувшимися стволами папоротника с зубчатым листом заискрились, засверкали алым сочные крупные ягоды.
Егорьев горстями ел землянику, ползая на четвереньках среди кустов, вместе с листом и плодоножками срывая ягоды, перепачкивая ладони, лицо, одежду, отправлял их в рот. Привел в чувство лейтенанта гулким эхом прокатившийся по поляне чей-то высокий веселый крик.