Не плачь по мне, Аргентина
Шрифт:
Когда прибыли вертолеты и в какофонию боя резко вклинилось безапелляционное «тра-да-да-да!» крупнокалиберных пулеметов, из охраны министра безопасности в живых было только трое. Один из них скончался в больнице, а другой до конца своей жизни остался калекой.
Эмилио Фернандес планировал операцию сам. После украденного расписания полагаться на начальника охраны было нельзя…
Пока его сторонников либо добивали на месте, либо вязали, Кристобаль Бруно бежал по узким коридорам подземного лабиринта вместе с несколькими близкими сторонниками.
Дорогу
Не знал он только того, что вчера вечером человек, который некогда показал товарищу Кристо план катакомб, был доставлен в тюрьму Кордобы, где рассказал все, что знал, о плане захвата министра. Особенно стараться следователям не пришлось. Провода с током, приставленные к гениталиям арестованного, сделали свое дело. Всего за пять минут… И сейчас навстречу Кристобалю двигалась армейская группа захвата.
Схватка была короткой.
В темноте авангард Кристобаля налетел на солдат, как на стену. В первые же секунды трое марксистов свалились с проломленными черепами.
Фонари погасли. Дрались молча. В темноте. Ножами и прикладами. Фактически каждый за себя.
Когда же вспыхнул свет, Кристобаль лежал без сознания на полу, а над ним склонились солдаты. Пятеро из десяти.
Они положили связанного Бруно на плащ одного из убитых и, взяв плащ за уголки, потащили в обратном направлении.
Через сто сорок два метра солдаты были расстреляны в спину двумя неизвестными.
80
– Он у нас уже давно. Я не заметил, чтобы положение стабилизировалось. – Таманский проглядывал заголовки газет.
– Не стоит судить по газетам, – ответил Антон. Он разложил на столе чистую тряпицу и чистил на ней пистолет. Это занятие доставляло ему, видимо, истинное удовольствие. – Газеты, во-первых, отрабатывают заказ на истерию, сотворенную, когда Бруно еще был на свободе. А во-вторых, газеты скоро вообще заткнутся. И вот когда они замолчат, начнется самый жуткий период. Однако по заголовкам все будет замечательно. Так что газеты – это несерьезно.
– Что же серьезно?
Ракушкин указал пальцем на свой глаз.
– Вот что. Собственные наблюдения – серьезно. Вы обратили внимание, за последнее время не было ни одной демонстрации, которую бы разогнали военные. Ни одной. Хотя аресты продолжаются по старой схеме, но и их все меньше.
– Что же, по-вашему, достаточно удалить из революции лидера, и все замолчит? Кончится? По-моему, это несколько противоречит трудам…
– Не противоречит. – Ракушкин покачал головой. Он посмотрел на Таманского через ствол разобранного пистолета. – В Аргентине нет революции. Есть злоба, борьба нескольких движений, которые гребут каштаны из огня чужими руками, и безумие толпы. Я такое уже видел несколько раз. Знаете, Константин, когда в обществе накапливается… я даже не знаю, как точно определить, накапливается, может быть, усталость, отупение какое-то, люди сходят с ума. Делают то, чего в другое время и в страшном сне бы
– А что же тогда творится в Буэнос-Айресе?
– Переворот. – Ракушкин пожал плечами. – Всего лишь переворот, на фоне общего безумия. А мы с вами, Константин, пытаемся достичь наших целей в этом кошмаре. Пожалуйста, не забывайте об этом. Это очень важно, во время борьбы не забывать, к чему вы, собственно, стремитесь. Чтобы ненароком не взвалить на себя ответственность за чужие поступки.
Таманский промолчал.
Антон прочистил ствол, снова поглядел через него на Костю. Затем принялся собирать оружие.
– Я уверен, что уже сейчас наши немецкие друзья ощущают некоторые трудности. Недостаток людской массы.
– Для опытов?
– Может быть. Хотя, если честно, мне это больше всего напоминает жертвоприношения. Как у майя или ацтеков. Вы ведь знаете об этих древних цивилизациях больше меня. Почти по всей Южной Америке находят остатки каких-то храмов, городов. Это было жестокое время…
– Да уж… – вздохнул Таманский. – Хотя иногда мне кажется, что мы изрядно превзошли все народы прошлого. Если не по жестокости, то по изощренности.
– Поясните. – Ракушкин чем-то щелкнул, и пистолет из растопыренной железяки превратился в нормальное оружие.
– Жестокость индейцев была примитивна. Содрать кожу, вырвать сердце. Современные люди поставили мучение на поток. И размах, конечно, совсем не древний. Мы все время норовим угробить весь мир разом.
– Ну, не настолько уж все плохо. – Ракушкин отложил пистолет и поинтересовался: – Вы свой чистили?
– Нет. Я не умею…
– Гуманитарии, – вздохнул Антон. – Давайте сюда…
Таманский передал Ракушкину тяжелый «кольт» и спросил:
– А почему вы заговорили о жертвоприношениях?
– Немецкий прагматизм – это совсем недавняя выдумка. Как вы, наверное, знаете, Германия в годы войны крепко увязла в мистике и всяком мракобесии.
– Ну, слышал…
– Так вот, прагматиками немцы стали только после войны. А те, с кем мы имеем сейчас дело, это инквизиторское старичье, все вышли из тех времен. Старые мистики… Так что, если все это часть одного огромного жертвоприношения, я не удивлюсь. Как концлагеря, как печи…
– Да, но какая же цель?
– А все та же. – Ракушкин подцепил что-то на «кольте» отверточкой, потянул, и пистолет распался на составные части. Таманский вздохнул. Настолько дружить с техникой он не умел. – Все та же. Власть и вечная жизнь. Сколько лет, по-вашему, сейчас… ну, скажем, Зеботтендорфу?
– Не имею понятия.
– Более ста лет!
Таманский вытаращил глаза.
– Более ста, – повторил Ракушкин. – А по моим данным, старичок и на шестидесятилетнего не тянет! Вот вам и мистика, вот вам и мракобесие…