Не родись красивой...
Шрифт:
Едва она вошла в комнату, Алексей Борисович, чтобы не возникало вопросов, сообщил:
— Моя первая жена умерла одиннадцать лет назад. От рака почки с метастазами в кости… Мученически умирала. За что? Она, поверьте, была праведницей. В отличие от меня… Спасти ее я не мог. Реаниматологам, кстати, близких людей редко удается спасти. Вот такая закономерность. Что поделаешь, вернуть было невозможно, но и забыть нереально. Детей у нас не было. И второй жены у меня пока тоже нет.
Он вскинул глаза на Машу, будто давая понять, что она могла бы претендовать на вакантное место.
Маша этому не удивилась:
Она на мгновение запамятовала, зачем явилась к профессору. А ведь формально-то ее привело к Алексею Борисовичу здоровье Вадима Степановича.
Профессор Рускин не был отшельником и затворником. Он не затворял свою квартиру от прекрасного пола, который считал прекрасным вполне убежденно, и ничуть этого не скрывал. Но стены были увешаны фотографиями и даже портретами всего одной женщины.
— Это она?
— Первая жена, как вы уже знаете… Я думал, что она будет и единственной. — Получалось, что сейчас он уже так не думает. — Душой я, представьте, всегда был ей предан. — С внезапным и веселым озорством почесав затылок, он добавил: — В абсолютную же мужскую верность я, простите, почти не верю.
— А в женскую?
— Тоже не очень. Но пусть об этом поведают женщины. Не хочу оговаривать! Вернемся к мужчинам… В моем возрасте верность уже возможна. Так что в этом смысле у будущей спутницы есть большой шанс… Если ей, разумеется, моя преданность будет нужна.
Он взглянул на Машу, точно спросил: «Вам она пригодится?»
Он очень отличался не от одного Вадима Парамошина, но и ото всех ее бессчетных поклонников. Чем именно? Многими качествами, кои сразу угадывались. Но более всего, она поняла, своей независимостью. Он не был зависим ни от вышестоящих (это она приметила еще в парамошинском кабинете), ни от нижестоящих. А зависел лишь от своего врачебного дара. И от редчайшего, как успела уловить Маша, характера. Во всяком случае, на фоне характеров, что до той поры ей попадались. Независимость диктовала ему фразы, симпатии, антипатии… Он любил того, кого любил, и уважал того, кого уважал. Никто не мог ему ничего навязать. Так она представляла себе… И так было в действительности.
Для сравнения Маша вспомнила о рабской зависимости Вадима ото всех — взявших его в полон — сил: общественных и партийных, обывательских и начальственных. Он был зависим от рассвета и до темна. Да и по ночам ему снились преследования, погони, о чем он рассказывал Маше. Круглосуточно обязан он был что-то учитывать, к чему-то и к кому-то прислушиваться, примеряться.
А Алексей Борисович, похоже, прислушивался к голосу долга, подчинялся же собственным увлечениям и желаниям. Учитывал он не прихоти руководителей, а прихоти женщин. У которых пользовался успехом…
Ну а в день парамошинской клинической смерти профессор-реаниматолог влюбился.
Квартира была ухоженной, обставленной со вкусом, который нельзя было подвергнуть сомнению.
— Художником-постановщиком всего этого была жена, а порядок в квартире поддерживаю и соблюдаю я, — продолжал оповещать Машу Алексей Борисович. — Поддерживаю… как память о ней. Она была неповторимой чистюлей. И в людских отношениях тоже. Возвышенно выражаюсь? Иначе не могу… в этом конкретном случае.
— Вы ее любите? — спросила Маша.
— Ее разлюбить нельзя. Не получится… Но она завещала, чтобы я вновь женился. Была уверена, конечно, что я и так, без ее завещания, холостяком не останусь. Но вот пока… Хотите быть второй и последней?
— Хочу, — ответили ее наивно-пухлые губы, не успев согласовать это с разумом.
После кончины жены он, понемногу оправившись, не ограничивал себя в знакомствах и встречах с полом, который считал прелестным, но слабым никогда не считал. «Я в поиске!» — сообщал он приятелям. «И долго будешь искать?»
— Я нашел! — оповестил он в тот вечер Машу.
— Кого? В каком смысле?
— Вас… В том самом, решающем!
Со стен на Машу внимательно, но без осуждения взирала первая жена Алексея Борисовича. Он почувствовал, что из-за ее взглядов Маша не ощущает раскованности, свободы.
— Жена бы одобрила мой выбор. Не сомневайтесь: я знаю ее придирчивый, но объективный вкус.
Чтобы увернуться от этой темы, Маша спросила:
— Она вас тоже…
— Она любила во мне не только мужа, но как бы и сына, — перебил он. — И, подобно матери, не сомневалась, что сыну ее — да плюс еще мужу! — должно доставаться все самое лучшее… Лучшее во всех отношениях. Так что вы бы ее устроили.
Он и Маше напоминал прямодушного, обаятельного ребенка. Они помолчали.
— А как вы оцениваете… здоровье Вадима Степановича? — скорее вспомнила, чем поинтересовалась Маша.
— Причиной клинической кончины его стало, по-видимому, какое-то мгновенное потрясение, а не хронический недуг. Так что все восстановится и будет в порядке. Я почти убежден. Почти, так как полностью ручаться за выходки сердечно-сосудистой системы не может никто. Иногда эта система так же непредсказуема, как система советская. Но организм Парамошина еще молод. В отличие, допустим, от моего. Молодость хороша уже сама по себе. Но я не хочу зависеть от возраста. — «И от него тоже?» — подумала Маша. — Не робею, как видите, перед вами. Хоть мне уже пятьдесят шесть.
Ей было тридцать.
«Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» — написал гений, проживший двадцать шесть с половиной лет и не цеплявшийся за земное существование. Он «хотел забыться и заснуть», за что профессор-реаниматолог его дополнительно почитал.
Лермонтов, естественно, не был пациентом Алексея Борисовича… Но строки его стали критерием отношения профессора к пациентам. «Они прошли, они пройдут…» Все старались проходить подольше, максимально задерживаться в своем земном шествии. Максимально содействовать этому было предназначением и обязанностью Алексея Борисовича. Но к тем, кто уж очень цеплялся за жизнь, он относился скептически. Очнувшись, Парамошин шепотом заклинал реаниматолога: «Я умоляю вас… Умоляю…» Эту врачебную тайну Алексей Борисович, однако, от Маши скрыл. Вскинув на нее устало-озорные глаза, он спросил: