Не родись красивой...
Шрифт:
— А Вадим-то Степанович из-за чего надорвался? Как вам кажется?
— Из-за любви, — не задумавшись, сообщила она.
По-мальчишески бойко сообразив, он снова задрал глаза, так как был ниже ее ростом и не собирался это маскировать — ни перед кем на цыпочки не привставал:
— Из-за любви к вам?
— Ко мне.
— Молодец. Я его понимаю! И как же теперь?..
— Я ведь дала вам согласие. — Маша не бравировала прямотой — она и правда не выносила в общении кривых и ломаных линий. Ничего из себя не изображая, она даже не прихорашивалась и пренебрегала косметикой.
— А не придется ли снова его спасать? — спросил Алексей Борисович. И сам же ответил: — Во-первых, я все равно не собираюсь вас уступать, а во-вторых, трагедии повторяются лишь как фарс. Расхожая истина. Но давайте за это выпьем!
В застольях он был несменяемым тамадой, «душой общества». Душой изобретательной и находчиво-остроумной… Когда его с нарочитой торжественностью избирали главой стола, он неизменно предупреждал:
— У меня, как и у знаменитого восточного мудреца-поэта, есть, предупреждаю, существенный недостаток: я очень люблю тех, кто любит меня, и недостаточно люблю тех, кто меня не любит.
«Тех, кто не любит его, любить вообще противоестественно!» — впоследствии думала Маша. Она в ту пору уже наизусть знала его излюбленные истории и анекдоты. Не мог же он всякий раз изобретать что-то новое. Она берегла его силы — и не требовала обновления застольных «программ». А слушала так, как внимают произведению хоть и знакомому, но неспособному надоесть.
Если сам Алексей Борисович примечал за столом тех, которые, как и Маша, не единожды его слышали, он с ребячьей открытостью объявлял:
— По многочисленным просьбам исполняю на бис осточертевшие мне «номера»!
«Би-ис!» — взбадривали его приятели. И он, оставляя нетронутым текст, играючи обновлял форму общения: артистичность его была неиссякаема.
Принято считать, что молодость — это счастье. Но для Маши она была нестихавшей тревогой. В совсем юные годы она наивно мечтала уничтожить возрастной разрыв между собой и мамой. «Это противоречит законам природы», — объяснила ей мама-юрист, которая законам служила. Но боязнь остаться одной продолжала Машу преследовать. Не по возрасту самостоятельная, она боялась утери не бытовых материнских забот, а мамы как мамы: ее присутствия в своей жизни и в жизни вообще. Советы Полины Васильевны не звучали наставлениями, а служили прозрениям дочери, избавлению дороги ее от спотыканий, чудившихся падениями, и от незначительных рытвин, казавшихся пропастями. Так было до той поры, пока Маша не влюбилась и не лишилась здравого слуха, к которому Полина Васильевна уже напрасно пыталась пробиться.
И вот нежданно… Маша почувствовала, что снова мечтает свести на нет возрастное расстояние. Между собою и мужем. «Чем больше родных людей, тем вроде спокойнее, — рассуждала она. — Но тем и тревожней: увеличивается опасность потерь». Машу угнетали, страшили возрастные разрывы… Хотя муж предупреждал ее и себя:
— Кто следующий — это определяют не цифры, не даты рождения. Чаще всего в повседневности убивает не возраст, а люди людей. Люди людей… И даже не явно, как противники на войне. Или как уголовники… А те, кого официально и судить невозможно: завистники, интриганы, отравители окружающей среды… и нравственной тоже.
Маша принадлежала к тем женщинам, игнорировать коих мужчинам было почти невозможно, как водителям светофоры. С той разницей, что она являлась лишь знаком «стоп»: замирали либо полностью, либо своей физиологической сутью. А ревновал все же не он ее, — ревновала она… Машу смущало, что все медсестры, окружавшие мужа, были хорошенькими.
— Мрачные экстремальные ситуации надо рассеивать красотой, — объяснил он.
— Но не обязательно женской.
— В мужской красоте я разбираюсь меньше.
Маша знала, что, хоть муж с ходу в глаза не бросался, при ближайшем рассмотрении он нырял в самую глубь женской неотвязности, прилипчивости. И она терзалась.
— Что ты, милая? Мне бы за тобой уследить! — прямодушно реагировал он.
7
— Простите, Мария Андреевна, что я, не являясь хирургом, позволяю себе бередить ваши раны. Врачи это делают ради спасения здоровья, а я — ради спасения истины. Правда, от этого никому не становится легче.
— Почему? Для меня месть — это цель. И сейчас, не скрываю, главная. Я мечтаю отмстить! Пусть мечтать об этом греховно… — Глаза ее сузились и стали клинками. — Я ищу кару для Парамошина. Она не исцелит меня, но, по крайней мере, я не взорвусь…
— «Либерализм к преступникам есть худший вид пренебрежения к честным людям». Так сказал один из мудрых юристов. «Доброта ко злу — это зло». Так сказал другой знаменитый.
Маша видела, что Митя к встрече готовился тщательно. И не только как следователь… На нем был модный костюм и не вполне рядовая рубашка, под цвет которой пристроился галстук. Они, конечно, не могли состязаться с лихостью парамошинских одеяний, но очень уж отличались от потертой куртки и брюк с искусно вмонтированной заплаткой. «Неужто и он? Так необычен… А в этом как все? — всполошилась она. — И эти цитаты… И заикается сегодня гораздо заметней».
Митя достал ученическую тетрадь не из прежнего потрепанного портфеля, а из претенциозно загримированного под кожу кейса. Тетрадь расположилась уже не на коленях, как прежде, а на столе. Маша догадалась, что лично Мите принадлежала лишь та тетрадка, а все остальное было чьим-то чужим. Пиджачные рукава для долговязого Мити оказались коротковаты, а для его тонкой шеи воротник рубашки оказался широковат — и шея смущенно нащупывала его берега. Белая голова еще резче контрастировала с тридцатилетним лицом.
— Парамошин говорил, что готов за вас умереть? Я верю: за вас можно.
— Лучше уж ради меня вы, Митя… живите.
— Мы с вами почти одногодки, — сообщил он.
— У души, Митя, свой возраст. Для моей наступила старость.
Он не стал Машу разубеждать. Не принялся уговаривать, что она на свою душу клевещет, а разъяснил:
— Ничего такого я не имею в виду. Не дай Бог, не подумайте. Просто хотел, чтобы вы знали: за вас можно умереть.
Он заикался все очевиднее.