Не сказка про белых гусей
Шрифт:
Я сижу у нашей соседки Макарьихи. Макарьиха, будто я у нее званая гостья, поит меня чаем. Засыпала из коробочки, на которой нарисованы веселые китайцы с косами и зонтиками, свежей заварки, достала из недавно купленного пузатого буфета леденцы в жестянке.
— Ой, что вы. Спасибо. Разве я маленькая, — отказываюсь я. Но Макарьиха:
— Пей, пей. — Худые темные руки проворно ставят на стол посуду. Голос у нее крикливый. Так и кажется, что она сейчас заругается. — Ах такие-сякие, пропасти на вас
Но Макарьиха не ругается, а только покрикивает:
— Пей, пей.
И я пью из большой чашки с красненькими яблочками на боку чай и сосу пахучие леденцы.
Макарьиха наливает себе тоже. Только не в чашку, а в высокую кружку. Кружка эмалированная, и чай в ней — горячий, но Макарьиха пьет.
— Во, гляди, как грызут. — Она с хрустом раскусывает леденец, сверкая зубами. — Видала? — И снова хрустит.
Зубы у нее белые, ровные, как один, — новенькие.
— И верхние, и нижние, — хвастает она. — Докторша молоденька такая. Вам, говорит, как иждивенке полагается. И вставила. А полуклиника — стены белые. На окошках — занавески. Ступаешь как в церкви. И вставила, — повторяет она, — верхние и нижние.
Про Макарьихины зубы, которые ей вставили в недавно отстроенной заводской поликлинике, я уже слышала.
— Как молодая стала, — одобрительно говорят во дворе соседки. Макарьиха вроде и вправду вовсе не старая, как нам всегда казалось. Лицо у нее покруглей стало, что ли? А когда она снимет свой платок, видно, что у нее темные, густые волосы змеей вокруг головы.
— Да она и не старуха вовсе, — сказала мама. — Просто жизнь у нее такая была.
Наверное, и вправду у Макарьихи была плохая жизнь.
Своего умершего мужа она иначе и не зовет, как старый идол.
— Да разве тот старый идол понимал? Ему бы только водку жрать. Так и помер без покаяния, прости господи…
А когда мы с ней только начали заниматься, она все никак не могла вывести в тетрадке буквы — пальцы дрожали, и карандаш прыгал по строчкам. Наконец, мы с ней вместе написали большую букву А. И, любуясь ею, Макарьиха сказала:
— Вот бы мой идол поглядел, — и вздохнула.
Теперь мы уже прошли почти все буквы. Я прихожу к Макарьевне каждый раз, как только у меня есть время, и мы занимаемся. А когда мы занимаемся, она сидит тихая-тихая и испуганно поглядывает на меня. Так или не так? И если что не получается, лицо у нее — виноватое-виноватое. Но как только занятия кончаются — надо поскорей уходить. Это я уже знаю. Не успеет Макарьевна положить на полочку в буфете свои тетрадки, как начнет.
— А кто это, будь ему пусто, на стену залез? Я иду из магазину, глядь, а он по самой стене топ-топ, как копытами скачет?
Залез на стену кирпичную, ограду «Арсенала», Сережка Крайнов. Залез и прошелся по ее островерхим зубцам,
— Такой-сякой, непутевый, — ругается. — Не сносить ему головы. Вот и мой Ванька такой же был. Меньшой. Тот аж на трубу залез. Пошла я идола своего искать. Акурат получка была. Может, думаю, не все пропил, хоть из карману выну, пока спит. А тут товарка:
— Иди, — кличет, — твой Ванька на трубе — вона.
И правда, Ванька. Махонький такой снизу, как птица. Это он, паршивец, по пожарной лестнице. Думала, живой не будет…
Лицо у Макарьевны сердитое. Попадись ей только этот ее меньшой Ванька. И мне хочется спросить ее, что же ему было, когда он, наконец, слез с трубы. Но я не решаюсь. Макарьиха говорит сама, но уже не сердито, спокойно так:
— Так и сгинул. Это уж когда гражданская началась. Я туда-сюда — нету. А потом заявляется. На шапке — звезда, в руках — винтовка. «Я, — говорит, — мама, за землю, за волю, за лучшую долю. Прощай, — говорит, — жди с победой». Шестнадцать годков ему было. Так и ушел. Семен — старший, вернулся. А Ванюшка — нет.
Но сегодня Макарьиха настроена более мирно.
— Никак, Григорий уже пришел? — спрашивает.
— Пришел, — говорю.
— Что так рано? Или что случилось? Не заболел часом?
— Нет. Здоровый. Колька у него.
— Колька? — говорит она. — У него? — И посматривает на меня ехидно. Надо же! И она тоже. Я же не виновата, что он ходит, Колька. Отец сегодня вернулся с завода рано.
— Шось у лиси сдохло, — удивилась мама, захлопотала у стола. Отец вымылся под умывальником, долго тер лицо и руки полотенечком с красными петушиными хвостами.
— Да что за праздник такой? — допытывалась мама. — Еще светло, а ты — в доме.
— Чи не довольна? — отшучивался батька. На крыльце послышались медленные шаги.
— Это — Колька, — сказала я, — к тебе. — Петушиные хвосты на секунду застыли в воздухе. Из-под полотенца выглянул батькин глаз.
— Хм, — глаз подмигнул с подковыркой. — Хорошо… если ко мне. — Петушиные хвосты заметались, приплясывая. — Ну, ладно. Ко мне так ко мне. Иди впусти его. Хлопец он ничего.
Да разве ж я виновата что он ходит? Вот нарочно сегодня домой не пойду. Вернусь поздно-поздно.
— Давай заниматься, — говорю я Макарьихе.
Она:
— А может, хватит? И тебе небось погулять охота.
— Никаких гуляний, — говорю я строго. — Никаких гуляний.
Вечером, когда, заучив до одурения Макарьевну, я прихожу домой, у нас горит свет. Отец все еще занимается, прикрыв газетой лампу.
Мама легла. А мне уже совсем расхотелось спать. Мы сидим с отцом и разговариваем.
— Ты чего такой хмурый в последнее время? С планом что-нибудь не так?
— Нет, с планом порядок, — отвечает отец мне серьезно, как взрослой. — С планом порядок, — уже веселей повторяет он. — И знаешь, кто в передовых у нас идет?