Не только музыка к словам… Мемуары под гитару
Шрифт:
Мы с приятелем не знали, что это за состояние такое, и тихонечко сидели в кустах, на всякий случай.
Нас заметили не сразу. Но как только заметили, тут же схватили «железными», чисто вымытыми пальцами за не стерильные воротники и уши и поволокли выдворять с территории.
По нашим облупленным носам уже готовы были заструиться слезы, но вдруг…
Вдруг у самых ворот перед нами вырос высокий и светлый человек в сером макинтоше, в светлых брюках, в широких светлых же сандалиях. Весёлый большущий нос, похожий на размякший солёный огурец, и седая непокорная чёлка делали его похожим на, свежевыбритого
Он обнял нас, и мы запутались в складках его макинтоша, как в большом парашюте или в крыльях. И там, под макинтошем, вдыхая запах его нового кожаного брючного ремня и свежевыглаженной рубашки, я услышал и узнал голос – голос Чуковского, звучавший по радио. Это был САМ ЧУКОВСКИЙ!
– Ну и что? Мы все бациллоносители! А они будут стоять с подветренной стороны, и микробы на детей не полетят! Клянусь! Да! Никаких контактов! Обещаю! Да! В сторонке!
Он не взял нас за руки! Нет! Он положил ладони на наши стриженые затылки, словно это дыни-«колхозницы» или маленькие мячики, и мы с приятелем – оба – послевоенная безотцовщина – замерли от этого ласкового прикосновения.
Мой приятель клялся потом – Корней Иванович специально прятался за воротами, чтобы его (моего приятеля) спасти, когда нас будут выгонять!
Мы вернулись на территорию детского сада, где, в колоннах по два, шли рассаживаться на скамейки оцепеневшие от торжественности малыши.
Нас усадили в сторонке на стульях, подальше от малышей, и мы оказались рядом с Корнеем Ивановичем и чуть ли не в. президиуме. Я впился глазами в Чуковского, чтобы запомнить, а потом, забившись куда-нибудь, не торопясь, всё припомнить, обдумать и постичь разумом.
Чуковский быстро окинул взглядом ряды «бармалеев» в бумажных шляпах, «зайчиков» с уныло поникшими ушками из вафельных полотенец, взглянул на «доктора Айболита», от волнения грызущего слуховую трубочку, и на замерших, как перед атакой, воспитательниц, и в его насмешливых глазах мелькнула тень тоски. И за секунду до того, как бравая аккордеонистка грянула «Марш гладиаторов», а над «зайчиками» взвился плакат «Добро пожаловать!», Чуковский поднял руки к небу, так что из широких рукавов плаща вынырнули манжеты с янтарными запонками, и закричал:
– А… а… а…а…а…
Его крик отдался эхом в вершинах сосен, под которыми когда-то сама собой создавалась знаменитая «Чукоккала», напугал администрацию детсада и отозвался в сердцах «зайчиков» и «бармалеев», замерших перед назревающим казённым празднованием. С минуту слушали они чтением стихов. Он точно знал момент, когда нужно закричать знаменитое: «А… а… а…» – чтобы сломать лёд казёнщины, чтобы сразу стать для ребят родным человеком. этот вопль и, сообразив, что пришёл не шеф, не дяденька – большой начальник, а свой детский человек, дружно грянули в ответ:
– Ааааааааааа!
И вот тут началось!
Ребятишки повскакали со своих мест, полезли на Чуковского, как на Чудо-дерево. Под грузом визжавших плодов, Чуковский был вынужден сесть и тут же был облеплен малышнёй, как кусок сахара муравьями. Малявки выдали полную программу: «зайчики» плясали, «Айболит» приставлял к груди Корнея Ивановича трубку, «бармалеи» совали ему в нос картонные ятаганы, а маленькая девочка, подобравшись со спины, двумя ручонками пыталась повернуть голову писателя к себе и прочитать ему всю «Муху-Цокотуху». Она была убеждена, что писатель пришёл именно к ней.
И такая же убеждённость, что Чуковский пришёл только к нему, жила в душе у каждого «зайчика», у каждого «бармалея»! Все веселились как могли. Веселились все вместе, но это был ещё и праздник каждого!
Много лет спустя, уже взрослым человеком, я услышал запись на радио одного из выступлений Чуковского в детском саду. Совершенно другой детский сад и другие дети, но всё повторилось: и гнетущая тишина, и вопль Чуковского, и отчаянный праздник с пением и танцами.
Мне повезло – я его видел. Я видел его бодрым и весёлым. Я стоял рядом с ним, намертво вцепившись в его теперь уже измятый, захватанный детскими ладошками макинтош, и был счастлив!Потому что – я знал это наверняка – Чуковский приезжал ко мне!
Скрипачонок
(продолжение)
Музыкальная школа сначала показалась мне чудом. Все мне улыбались. Все меня хвалили. Мама торжественно подарила мне нотную папку с красивой лирой на крышке и надписью вкось «Музикуе» на иностранном языке.
Нам выдали казенную скрипку-четвертушку, то есть как раз мне по рукам, и мы поехали сфотографировались, как будто я уже стал, ну если не знаменитым скрипачем, то уж никак не меньше загадочного «Музикуе»
Фотограф сделал несколько видов, чтобы продемонстрировать не только мои музыкальные пальцы, но и ресницы, которыми очень гордилась мама. В детском саду мы устраивали соревнования, сколько спиченок удержится на ресницах – у меня держалось пять штук!
Я ходил торжественный и гордый – ну, вылитый Музикуе.
Стояла золотая осень. По всему городу продавали яблоки по восемь копеек килограмм – покупали их кошелками и складывали между рамами окон. И можно было есть сколько хочешь. Мама перешла работать в школу и я весело шагал с ней каждое утро в свой первый класс…
Жизнь улыбалась.
Уроков задавали немного. Я быстро выводил все положенные по заданию палочки, и потом мы ехали в дребезжащем и разболтанном трамвае, пока не выходили на улице Михайловской и шли мимо красного здания с белыми полукруглыми наличниками над высокими окнами, бабушка называла это здание торжественно и воинственно «Арсенал» и наконец подходили к музыкальной школе, из окон которой доносилась разнообразная музыка. Я оглядывался, и прямо против дверей школы через улицу видел громадную стену красного кирпича. Стена была мрачна и неприступна. На мой вопрос, что там за стеной школьная гардеробщица сказала: «Кресты». Тюрьма.
Моим первым учителем стал добрейший и милейший человек. В памяти моей осталась фамилия Савва. Звали его, по-моему, Николай Александрович. Но фамилия была так замечательна, что заменяла даже прозвище. Он был похож на великанского мальчишку, громадный, толстый и круглолицый, и одевался он необычно: короткие штаны с манжетой у колена, толстые шерстяные, не то чулки, не то гольфы, клетчатая жилетка и крахмальная рубашка с галстуком бабочкой. Все это завершалось большущей кепкой или широкополой шляпой, пиджаком с накладными карманами и длинным английским пальто с поясом-кушаком.