Не в счет
Шрифт:
И сам он… испошлил мои сны, из которых выбираться почти каждую ночь, в особенности поначалу, мне приходилось через силу и тянущую пустоту внутри. И остаток ночи, забивая на ранний подъем, я бездумно лежала на смятых простынях.
В той промозглой осени чёрные и бездонные, как колодцы, лужи напоминали мне Гарина, из которого, барахтаясь, я себя тоже вытаскивала. Я хваталась, спасаясь, за столь же чёрный и внушительный по размерам трактат, который из Индии я с собой забрала, оставила памятью, моей.
И отдать никому и никогда
Даже и тем более Измайлову.
Я перелистывала сама, когда совсем невыносимо и до воя делалось. Я… мне чудилось, что обложка и будто шелковые страницы сохранили запах душисто-сладких благовоний и жасмина, Индии, которая была на двоих с Гариным.
Я вдыхала, раскачиваясь в темноте кухни и, кажется, сходя с ума, этот запах.
Я цеплялась, фанатично ища хоть что-то хорошее и светлое, за него и пёстрые воспоминания сказочно-жаркой страны, за багряные листья холодно-действительного сентября и… пропедевтику, что в списке пересдач стояла первой. Я сдала её на четыре, помирилась к первым числам октября с Ивницкой и перестала избегать Измайлова.
К октябрю я почти перестала просыпаться по ночам.
Или не до того, вылетев с пересдачи по патану, мне стало. Выучить так, чтобы сдать, патологическую анатомию у меня не выходило. Или, что вернее, попадала я удачно, строго по студенческой молитве: «только не к Зайке, Волкову и Морозко. Аминь».
Из святой отчисляющей троицы у меня оставался лишь Морозко.
— Прикинь, если на следующей пересдаче к Морозко попадешь, тогда точно всех соберешь, — Ивницкая, когда мы отмечали её переезд к Артёму, хохотнула нервно, ей на пересдаче попался милейший завкафедрой, а потому сдала она быстро и хорошо. — Ты, мать, просто в десяточку на их кафедре бьешь!
— Сплюнь.
— И даже постучу, — Полька, наклоняясь и дотягиваясь до пола, пообещала клятвенно.
Только вот стучать надо было не рукой, а сразу лбом.
Иль плевать подальше.
Глядя в льдисто-голубые глаза Морозко и слушая, что Роббинсона надо было читать в оригинале, я тоскливо размышляла именно об этом. Чем закончится вторая пересдача стало понятно ещё в тот момент, пока от парты до стола Морозко я шла.
— Идите-ка ещё поучите, Алина Константиновна, — зачетку мне протянули уже до тошноты знакомым жестом. — Я вот своим студентам давал всё, на что вы не смогли ответить. Поспрашивайте у коллег.
О том, что другие преподаватели, включая заведующего, не дают и не требуют знаний именно по Роббинсону, а также то, что у нас оба семестра — бог миловал — вёл не Морозко, я оставила при себе.
Это, как и всегда, была исключительно моя проблема.
И проблему эту я решала до самого декабря, до двадцатых его чисел, в которые спать я не могла уже из-за второй возможности вылететь в академический отпуск. Третью пересдачу, ставя её в самый конец семестра, кафедра объявила последней.
Отказалась увеличивать количество.
Пусть деканат в лице нашего Макара Андреевича и просил. Ещё в середине ноября, когда за хвостовкой на патфизу я пришла, он уговаривал, требовал, молил и к здравому смыслу бесполезно взывал.
— Исаак Моисеевич! Ну, как вы себе это представляете?! Да понимаю я, понимаю, что они идиоты! Они всегда и все идиоты! Но не могу я треть факультета в академ отправить, поймите тоже! — наш любимый и обычно тихий замдекана орал на весь аппендикс лечебного деканата так, что окна дребезжали, а первый курс разбегался. — У нас и так к отчислению шестьдесят три человека! И это пока! Мы летом группы будем расформировывать!
Это, как оказалось потом, была новость на будущее.
На пятый курс, на котором из шестнадцатой мы стали четырнадцатой группой. И число всех групп на четыре уменьшилось, а в самих группах вместо когда-то набранных пятнадцати человек список в лучшем случае насчитывал тринадцать фамилий.
А то и меньше.
Экватор, как сказал однажды Макар Андреевич, не пережили девяносто пять человек из четыреста пятидесяти.
Кто-то же ушёл и ещё раньше.
— Калинина, а тебе чего? — меня, отрываясь от брошенного на стол телефона, заметили не сразу.
Пусть в распахнутую дверь, проявляя приличия, я три раза и постучала.
Покашляла выразительно.
— Хвостовку, — зачёткой, рисуя самую заискивающую и очаровательную улыбку, я помахала. — На патфизу.
— А патан? Сдала?
— Н-нет.
— Убью, — мне пообещали с самым что ни на есть убийственным спокойствием. — И на их кафедру отдам. На препараты.
— Не возьмут, Макар Андреевич, — я, присаживаясь на край стула и пряча улыбку, вздохнула печально, сложила примерно руки на коленях. — Меня там не любят.
— Кто?
— Зайка, Волков и Морозко.
— Да ладно?! Всех собрала? — Макарыч, отрываясь от заполнения хвостовки и вскидывая голову, от удивленного возгласа не удержался.
А я согласно покивала.
Услышала, уже получая зачётку со вложенной хвостовкой и вставая:
— Калинина, ты на патфизу лучше через церковь иди.
— Так на патфизе, если что, много пересдач, — я, пятясь к двери, ляпнула умно.
Точно зная, что в том году патфизу семь раз пересдавали.
Добрые они.
Цыплятами, которых по осени считают, нас звали. Ругали, пугали весь год, отбирали телефоны, следили строго и до невозможности списать, но вот… больше них по числу, давая шанс, никто пересдач не устраивал.
— Я тебе дам много пересдач, — степлер, ускоренный рявканьем Макарыча, полетел в меня без особой меткости, — чтоб сдала послезавтра!
Впрочем, патфизу я сдала.
В третий четверг ноября, в который, выйдя из корпуса, я вместо ожидаемой радости вдруг ощутила абсолютную пустоту внутри, будто все органы, оставляя лишь мышцы и кости, из меня вытащили.