Не в счет
Шрифт:
Оно же, замерев на миг, ухнуло.
— Не больно. Пусти, — я, дёргая конечностью, буркнула сердито.
Не соврала.
На душе, которая требовала выкинуть что-то этакое, было куда хуже и поганей, больнее. Толкало от этой боли на ещё большие глупости. И к Гарину меня тянуло, просто притягивало с невозможной силой, которой так трудно сопротивлялось, именно от этой боли.
Я была уверена.
Я думала так.
А ещё я знала и помнила, как целовать он может, как умеет, стирая все мысли, прикасаться, выбивать сильными
Чтоб больно, обостряя ощущения, было от намотанных на кулак волос.
От укусов.
От пальцев, что в бедра вопьются или сожмут, не давая трогать и заводя за голову, запястья. И тогда останется только просить и требовать, ругаться и выгибаться, потому что внутри тоже будет больно и пусто.
Но это всё будет спасающая боль.
— А если не хочу? — Гарин, поднимая на меня глаза, спросил хрипло.
Вкрадчиво.
Так, что… думать дальше не вышло. Куда-то пропали правильные рассуждения о том, что любить одного, а спать с другим, как минимум, некрасиво. Исчезли невысказанные и далеко запрятанные обиды за то, что после Индии он даже не написал.
И боль, правда, отступила.
Пришла иная.
Та, что забыто-радостная, заполняющая и тянущая. Она оживляла, будила, будто все эти полтора года я и не жила.
Или спала.
А теперь вот… к жизни вернули, раскрасили её заново. Пусть местами и в красные полосы, которые на широкой спине я не специально оставила. Он, в конце концов, тоже… И нежности, неторопливости, как когда-то первый раз в Индии, тут не было.
Скорее, наоборот.
Вымещались без слов все обиды и претензии, что права на жизнь, пожалуй, не имели, мы обговаривали их не иметь. Забывались фотографии, которые, чувствуя склонность к мазохизму, я эти полтора года время от времени смотрела, видела каждый раз Гарина с новой девушкой. Переплавлялись в дикую страсть все разрывающие на части эмоции.
Они выплескивались в жалящих поцелуях, в стонах, в нетерпении, с которым одежда рвалась и отбрасывалась.
Перекатывалось по дивану.
И внутри с каждым движением, с каждым вдохом и рваным выдохом менялось… что-то, чему определения не находилось.
Только лежалось, не шевелясь и глядя в потолок, после.
Не ощущалось больше ни боли, ни обиды, ни… ничего, кроме почти звенящей лёгкой пустоты. Она же кружила голову, скользила по губам улыбкой и рождала незыблемую уверенность, что жалеть о случившемся я ни за что не стану.
Даже если Гарин вот прямо сейчас, в эту секунду, соберет свои вещи и уйдет навсегда, то всё равно это было правильно, нужно мне.
И с ним.
Только уходить, останавливаясь на пороге балкона и приваливаясь к дверному косяку, он не спешил. Рассматривал, держа зажженную сигарету, с прищуром меня. И спрятаться под одеялом, желательно с головой, от его взгляда тянуло, только поздновато было. И глупо. И нелепо вспоминать про скромность после всего, что было.
Пусть треклятые щеки и пылали сами.
— Целоваться за это время ты научилась лучше, — интересный вердикт, чуть запрокидывая голову и выпуская дым, Гарин вынес с непередаваемой интонацией.
Почти ревнивой.
Пожалуй.
Если допустить, что ревновать меня он вообще с какого-то хрена вдруг стал бы.
— У меня был хороший учитель, — я хмыкнула иронично.
От души, потому что всё это время я училась совсем другому. Как-то вот всё больше шкалы то переломов, то риска кровотечений или — прости господи! — критерий Стьюдента я учила эти полтора года.
А единственным и, правда, хорошим учителем по предмету поцелуев и секса у меня за это всё время был сам Гарин.
Только чёрта с два я собиралась ему в этом признаваться.
Обойдется.
— Один?
— Гарин, ещё один вопрос, — протянуть получилось очень даже ядовито, можно было собой гордиться и ехидно улыбаться, пока три шага ко мне, потушив сигарету, делали, — и я решу, что ты ревнуешь.
— Решай, — это мне в очередной раз разрешили.
Не дали продолжить, затыкая уже бессчетным жадным поцелуем и…
…и до утра, заказав ближе к ночи, на мой взгляд, недельный запас еды, Гарин остался. Он одевался тем утром, вызывая непонятное и странное чувство чего-то нового и необычного, почти диковинного для моей квартиры, перед зеркалом, от которого, сооружая прическу, теснить его пришлось.
Пришлось сопротивляться, но всё одно смеяться, когда к холодной глади меня прижали и поцеловали. Пристроили и сжали руки на заднице, которая за эту ночь многострадальной стала. И кофе в этом доме первый раз убежал не только у меня.
Первый, но не последний раз.
В тот день, узнавая новые места города, Гарин подбросил меня до поликлиники. Попался на глаза Ивницкой, которая полпары, косясь одним глазом на препода, а вторым на меня, объяснений и подробностей требовала. И на первой же секунде перерыва она меня за локоть в сторону ближайшего безлюдного закутка утащила.
— Ну! И живо! Это кто был?! Калинина, вы целовались! Я видела! Почему я до сих пор ничего о нём не знаю?! И как Измайлов? Ты же с первого курса по нему страдаешь!
— Настрадалась, — усмехнулась, съезжая на пол и обнимая коленки, я криво. — Мы друзья. Он вчера сам это прямо сказал. Всё, можно не выяснять.
— И что? Ты с горя пошла с первым встречным е…
— По-о-оль…
— … спать.
— Он не первый встречный.
— В смысле?
— Это Гарин. Тот самый, который был в Индии.
— Пи…
— По-о-оль…
— … сец, — закончила Ивницкая чинно и чопорно, села рядом со мной, чтобы ногой пихнуть и спросить растерянно. — И чего у вас с ним теперь? Одноразовый перепих? Или второй договор а-ля «вторник-пятница в моём плотном графике работы»?