Не встретиться, не разминуться
Шрифт:
В армейском далеке многое, покинутое в гражданской жизни, стало мелким, мельчайшим, смешным, ненужным. Теперь все это опять выросло, иное стало силой, но отвратной, обладавшей властью и над ним: туповатый военкоматский чиновник, девчонка-паспортистка с каракулевой химической завивкой и многие, многие, сидевшие в казенных креслах, но служившие, казалось, не людям, даже не государству, а утолению своей жажды властвовать хоть чуть-чуть, хоть над кем-нибудь, гонять из кабинета в кабинет, от стола к столу, в особенности беззащитных, беспомощных или тех, кто не желал признавать своей
Алеше казалось, что такие люди существуют, чтоб лишить его силы, уверенности в себе, переломить его особое право и желание делать то, что он считал правильным, и думать так, как он хотел. Они как бы дергали его за какие-то ниточки, повелевали. Это вызывало в нем бешенство, бычий напор идти напролом, отбиваться словом, а случись что — и кулаком. Жизнь, с которой он столкнулся, представлялась ему запустевшим глухим лесом, куда он попал с завязанными глазами, а когда повязку сняли, ни дороги, ни тропинки не оказалось — сплошная глушь, заросли, и он, не зная, в какой стороне просвет, за которым всегда ожидается дорога, упрямо попер через бурелом, сухостой, сросшиеся стеной кусты. Но ничего этого он не мог сказать родителям.
И только деду Алеша мог бы сказать, да и то кратко:
— Ну и бардак тут у вас.
На что дед отвечал:
— А у вас там что, сплошной порядок был? Ты помнишь, что такое сообщающиеся сосуды? Не может в единой их системе половина воды мутнеть, а половина оставаться чистой…
Родителей не было дома, и он первый раз примерял перед зеркалом костюм, купленный к его приезду, — солидный, темно-серый. Примерял не без интереса и все же с каким-то внутренним сопротивлением, смягчая его ироничностью человека, просто отвыкшего за два года от цивильной одежды: «Я в нем, как автомат в футляре для виолончели». Галстук решил не надевать. Взял из своей пенсии четвертной, вытащил сумочку, засунутую под белье. Ею он тоже еще не пользовался — мягкая искусственная кожа блестела и пахла пропитавшим ее лаком. Сумочка от Тони. Однажды, увидев его у гастронома с распертой свертками красной авоськой, откуда торчали мерзлые куриные лапы с лохмотьями облупившейся кожицы, Тоня сказала:
— Ты что, не можешь себе сумку купить?
— Какая разница! — отмахнулся.
— Делай, что хочешь, ходи в чем угодно, — кивнула на его комбинезон. — Но не до смешного.
— Смешно? — он поднял до уровня ее лица авоську, чувствуя, как напряглись мышцы. — Смейся…
Как-то в очередной раз оставшись у нее, сидел на кухне, нарезал на дощечке кубиками картофелины, отваренные в мундире, соленые огурцы и докторскую колбасу, Тоня обдирала с яиц скорлупу — готовили салат-оливье, его любимое кушанье.
— Подставь бадью. Где майонез?
— Неужели ты все это съешь? — смеялась Тоня, глядя, как он ссыпает все с дощечки в большую эмалированную кастрюлю. — Мы с мамой столько салата делаем, когда гости, человек пять-шесть.
— Могу и ведро.
— Тебя легче убить, чем прокормить.
— Пробовали…
За завтраком она вдруг спросила:
— Когда у тебя день рождения?
— Уже отметил, когда лежал в госпитале.
— Родители
— Угу, — кивнул он, жуя. — Майонезу маловато… Подарили… Всякое там…
Она внезапно поднялась, вышла в другую комнату, он слышал, как скрипнула дверца шкафа.
Тоня вернулась.
— Это тебе, — она держала за ремешок черную сумочку размером с книгу.
Он знал такие — со множеством «молний», разнимавшиеся настолько, что кабана уместить можно.
— Где купила?
— Давно еще. На чеки. Японская.
— Зачем? Это же мужская.
— Понравилась. Красивая. Вот и купила.
— Я не возьму.
Тоня встала, подошла сзади, обняла его за шею, прижалась лицом и, щекоча теплым дыханием, зашептала в ухо:
— Возьми, возьми, возьми… Обижусь, обижусь, обижусь, родненький.
От этого слова почему-то дернуло. Но сдержался, только приподнял голову, освобождаясь из петли ее обнаженных теплых рук, однако Тоня притиснулась сильнее.
— Хорошо, спасибо, — буркнул он…
С черной сумочкой через плечо он шел в магазин-салон для инвалидов Отечественной войны. Шел впервые. С неохотой, с робостью человека, не знающего языка людей, с которыми пригласили общаться.
— Алеша! — окликнул кто-то.
Он обернулся. Доктор Гольцев! Вовкин отец! «Вот это ни к чему», — успел подумать.
— Ну здравствуй, — Гольцев протянул руку. — С возвращением! Хорошо выглядишь.
— Спасибо…
Оба умолкли. Алеша предчувствовал такую паузу обоюдной неловкости и решил: «Пусть выкручивается, раз уж остановил меня… Не дурак же, понимал, что толковать будет не о чем».
— Работаешь? Учишься?
— Нет еще. — «Знает же от папы, что не работаю и не учусь… Чего спрашивать?.. А Вовка здорово похож на него. И голос какой-то шершавый, и большие уши врастопырку… Папа говорил, что хирург он сильный…»
— Ну правильно, отдохни, успеешь, — как бы посоветовал доктор Гольцев. — Ты бы зашел, Алеша, — осторожно начал он. — Вы же учились с Вовой вместе, сидели за одной партой. И потом… Ты же знаешь его состояние.
— А что я могу сделать?
— Помоги нам… Мы теряем сына… Он совершенно не выходит из дому, лежит…
— Какой я тут помощник? — Алеше хотелось скорее закончить этот разговор.
— Разве вам не о чем поговорить? — у доктора Гольцева что-то хлюпнуло в горле.
— Ладно, как-нибудь зайду, — сказал Алеша.
— Жестокий ты стал, — доктор Гольцев погладил себя по редеюшим волосам.
— Уехать ему надо отсюда, — Алеша перебросил сумочку на другое плечо откровенно нетерпеливым движением — так смотрят на часы, намекая собеседнику, что разговор затянулся.
— До свидания, — руки доктор Гольцев не подал, одернул между пуговиц пиджак и быстро зашагал прочь…
Алеша не был готов к встрече, забыл, что она может произойти, и сейчас старался успокоить себя: «Что я мог… Ну, пожалуется папе, что я груб… А то и не захочет об этом… Темочка-то деликатная… А что я должен был? Ох и ах, жалко Вовочку… Зайти, конечно, надо будет… — и он подумал: В общем-то хорошо, разговор состоялся, и теперь все позади»…