Неаполь чудный мой
Шрифт:
Женщина-рыба – это не сирена, потому что у нее голова рыбы и тело женщины, и нет никакого раздвоенного хвоста, никакой изящной симметрии, и она молчит – как рыба.
Банановая синьора, напротив, привносит в атмосферу сумятицу, кричит, грохочет, продает: она продавала бананы на старом рынке на Пиньясекке, а теперь уже слишком стара и удалилась на покой, на балкончик над рынком.
Потом появляются еще Три колонки, пропитанные табаком, – торговки сигаретами, каждая стоит за старым деревянным ящиком (колонкой) с окошком, через которое обычно выливался горшок. Три колонки – превосходный
– Все кончено, кончено, кончено… – причитает Лулу.
И Три колонки тоже:
– Все кончено, кончено, кончено!
Я пытаюсь сказать подруге, что будущее есть всегда, даже вопреки нашей воле, но Лулу печальна и не слушает меня. Она осталась ни с чем, как и северянка Джулия, но разница в том, что Джулия, закрыв один эпизод, тут же откроет новый и станет лишь сетовать на собственную податливость (я сама много лет ею страдаю), а Лулу так и будут преследовать неудачи. Меня приводит в некоторое замешательство то обстоятельство, что, покуда Женщина-рыба танцует свой первобытный танец, Банановая синьора торгует, а Три колонки поют “J’ai deux amours, mon pays est Paris” [77] , Лулу плачет, а будущее исчезает в отнюдь не эпическом чреве унитаза, на мой балкон возвращается лето во всем своем блеске и великолепии.
Стоит октябрь, а кажется, будто на дворе август. Море, как со стороны Баньоли, так и возле улицы Караччоло, похоже на отполированное зеркало. Небо ясное. Я могу отключить телефон, выйти на балкон и позагорать. Или же спуститься к консьержу и поболтать с ним.
Я – часть счастливого животного, бездумно растянувшегося на солнце, которому наплевать на смерть и на расставания, на боль и на тяготы. Оно загорает в середине октября – и ему этого достаточно.
Я спрашиваю себя, в каком органе живу. В каком участке тела, в какой частичке жабр, если это рыба, или печени, если это свинья, или кишечника, если это овца, я обитаю? Звонит домофон. Я его игнорирую.
Я нахожусь на животе. Брюхо города обдувается воздухом, город дышит, и мы поднимаемся вверх и опускаемся вниз вместе с ним. Полдень, и Неаполь – по крайней мере, его брюхо – не обременяет себя работой. Он наслаждается жарой.
Одним словом, Неаполь – это тело древнего животного.
Если живешь в теле города как паразит или как его клетка, с четкими, хоть и забытыми, функциями, то одновременно являешься минералом и растением, жидким и твердым. Ты чувствуешь, что состоишь из воздуха, но также и из крови, и тебе как-то неудобно жить, словно тунцу во чреве кита, как в “Пиноккио”: ты здоров, но ждешь, пока тебя начнут переваривать.
Ты можешь выбраться из этой переделки, отыскав лазейку и спрятавшись там, исчезнув из виду.
А еще, погода вокруг этого зверя – тоже часть его организма. Ведь, согласно некоторым философским системам, мы окружены воздухом, который состоит из бесконечного количества слоев эфира, и они являются частью нашей сущности, вкупе с физическим телом.
И вот, пока Лулу рассказывает мне свою историю, а Три колонки эхом вторят ей, я, маленькое насекомое с антенками, поселившееся в одной из частей физического тела города, разглядываю тонкие оболочки Неаполя – небо, облака, неподвижную и вечную ауру, неизменно голубую.
И внезапно, покуда я продолжаю утешать Лулу, на меня накатывает мистическое и созерцательное настроение.
Лулу рассказывает мне свою историю снова и снова, как это всегда бывает, когда мы в печали и влюблены, теперь она добралась до отправного пункта:
– В конце концов, если она меня не бросит, я ее брошу.
Лулу, конечно, совсем не о том говорит, но мне хочется ответить ей так: знаю, знаю, мы всегда обещаем покинуть Неаполь и боимся, что он нас покинет. Но я ведь уже сказала: заводя речь о расставании, в действительности мы рассуждаем о продолжении…
Лулу успокоилась. Безнадежная любовь заставляет нас сходить с ума или делает пугающе спокойными, как Астольф на Луне [78] . Я прощаюсь с ней, посылаю ей словесный поцелуй, мы обещаем друг другу в скором времени увидеться. Кажется, Сан-Джорджо и Неаполь совсем рядом, более того, теперь это вообще один город, но, когда речь заходит о встрече, всегда отыскивается тысяча препятствий. Как будто тело города сделано из моря, а не из земли, по нему гуляют высоченные валы и добраться куда-либо можно, лишь проделав изнурительный путь, на котором случаются кораблекрушения, неожиданные штормы: поезда останавливаются, “средство” – неаполитанцы так называют автобус – не ходит. “Ты нашел средство?” – говорят они. Автобус для них перешел в ранг приспособления, о нем говорят с презрением или, наоборот, осторожно, чтоб не сглазить: вдруг “средство” перестанет ходить, а там начнутся пробки, забастовки, манифестации.
И в результате получается, что Сан-Джорджо очень-очень далеко, и почти любая точка города становится недостижимой, любое перемещение требует огромных затрат энергии, и все мы топчемся на месте, стоя на одной ноге, стараясь удержать равновесие, чтобы не утонуть. Море находится в постоянном волнообразном движении, жители спасаются на плотах.
Я раньше встречусь со своим другом из Рима или съезжу в Больцано по работе, я это знаю. И все же не хочу с этим мириться.
Точный портрет Неаполя, его тело, состоящее из воздуха, земли, воды и огня, в разрезе – это “Страшный суд” Яна Ван Эйка, хранящийся в Метрополитен-музее в Нью-Йорке.
У этого произведения есть поверхность и сердцевина – оболочка из земли и моря и внутренности из огня.
Оболочку, то есть обитаемую поверхность, держит Ангел Смерти, крылатый скелет, символизирующий мрак. Над Ангелом Смерти находится Ангел Жизни, или Ангел Судного дня, с огненным мечом, но небо с его синью отделяет Ангела Смерти от грязи, мрака, трупов, невидимого.
Крылатый скелет, смерть в черном плаще на картине Ван Эйка заставляет вспомнить о кладбище Фонтанелле, о подвале церкви Пургаторио-ад-Арко, о катакомбах и бесчисленных непогребенных телах, которые хранит в себе земля Неаполя и которые иногда снова появляются на поверхности.
Там, где кости скелета торчат из-под кожи, как это бывает у очень тощих людей, разбросаны по всему городу, пересекаются пути земли и воздуха, земля и кости – небо и облака. Над ними всегда стоят церкви или храмы.