Небеса ликуют
Шрифт:
— Но… Parbleu! Сделайте что-нибудь! Вы же строили эти…
— Плотины? Строил. Воду можно отвести, сзади есть подходящая низина. Я покажу, что нужно сделать.
— Ура!!!
— Погодите! Передайте генералу Джаджалию, что у меня есть условие. Как только откроется гать, первым делом переправите раненых. Вы меня поняли? Раненых — первыми!
День — ночь…
А чтоб того Хмеля пуля не минула,
Что велел орде он брать девки и молодицы!
Хлопцы зачинают, девки подпевают:
А чтоб того
— Тише, дурак! Услышат!
— И что? Думаешь, боюсь? Эй, панове, все слушайте: гетьман Хмель зрадник, зрадник, зрадник, зра!..
— Докричался, собака!
День — ночь…
— Хвала Богу, монсеньор, раненых, самых тяжелых, уже начали переправлять! Но… У меня просьба. Большая просьба! Здесь нет ни одного католического священника, а мне… Мне надо исповедаться! Ибо согрешил я тремя чувствами: зрением, слухом, особливо же — осязанием…
— …И отпускаю тебе грехи, сын мой, вольные и невольные, дабы безгрешным предстал ты на Божий суд. Амен!
— Помилуй, Господи, помилуй. Господи… Монсеньор, я конечно, недостоин… Но я тоже священник, я могу принять исповедь у вас! Мало ли что может случиться!
— Нет, брат Азиний. Нет…
— Но, монсеньор! Вечное спасение, ад, муки! Ваша душа, монсеньор!
— Нет…
И снова день — последний. Июльское солнце — беспощадное, жаркое…
— Дорогой друг! Признаться, я в некотором недоумении. На том совете, куда меня изволили пригласить, говорились странные вещи. Хоть и слабо я понимаю русинский, однако же очевидно, что генерал Джаджалий впал в немилость. Кроме того, меня расспрашивали о моем гарнизоне, но не обо всем, а только о наших черных мушкетерах. Vieux diable! Мне это не нравится!
— Мне тоже, шевалье.
— Ma foi! He будем горевать! Позиция наша блестящая, мы уже отбили шесть приступов… Ну да ладно! Гуаира, как вы думаете, синьорина Ружинская вспоминает нас? Ну… И обо мне?
— Parbleu!
— Так говорите, Гомель не очень далеко? Кстати, у меня появилась блестящая мысль! Знаете, у меня есть родич — старый, слепой и совершенно выживший из ума. Давайте его на ней женим!
— На синьорине Ядвиге?!!
— Mon Dieu! Вечно я попадаю впросак! Нет, конечно, не на ней! На вашей римской знакомой, синьорине Франческе. Она ведь актриса! А так — баронесса, имя, герб! Родича я беру на себя… Будете смеяться, Гуаира?
— Представьте себе, нет.
Ночь — тоже последняя. Странно, я словно чувствовал это. И не один я. Табор затих, даже веселые компании вокруг полупустых бочек куда-то исчезли. Зато появились собаки. Темные, почти незримые в угольной черноте, они неслышными тенями носились у самых валов, где гнили забытые трупы. Но вот взошла луна — и тишину разорвал громкий отчаянный вой. Они тоже что-то чувствовали, что-то понимали…
Вой — долгий, хриплый, несмолкаемый.
Реквием по Вавилону…
«…Горе городу кровей! Поднимается на тебя разрушитель: охраняй твердыни, стереги дорогу, укрепи чресла, собирайся с силами… Князья твои, как саранча, и военачальники твои — как рои мошек, и когда взойдет солнце, то разлетятся они, и не узнаешь места, где они были…»
Разбудила меня тишина.
Гулкая, скользкая, какая-то ненастоящая, она плотной завесой опустилась с темного, подернутого тучами неба. Но занавес был тонок, сквозь него уже слышались неясные звуки: голоса, скрип телег, лошадиное ржание. Тут, на окруженном осклизлыми от дождя валами редуте, было спокойно. Парни в свитках и белых рубахах спали у погасших костров.
Белые — черные исчезли.
Я поднялся на вал, но тьма мешала разглядеть уснувший табор.
Уснувший?
Завеса становилась все тоньше, громче звучали голоса, к лошадиному ржанию прибавился звон металла.
Что-то в этом было знакомое, очень знакомое. Тревожное ожидание, неверная тишина, голоса вдали…
Сцена!
Сцена, пока еще скрытая занавесом. На площади тихо, публика замерла в ожидании, но актеры уже на сцене, капокомико шепотом отдает последние указания…
Нет, не капокомико! То, что начиналось, — не комедия, не фарс. Мистерия! Страшная мистерия, которая называется…
…Шум, уже рядом, совсем близко. Негромкий голос часового. Кто-то приоткрывает занавес, готовясь произнести первую реплику…
…«Гибель Вавилона»! Все по правилам: сцена огромна, актеры не ждут выхода, они собрались по «беседкам», готовясь играть вместе, все сразу. Пэджэнты — скрытые тюлем повозки — вот-вот двинутся.
Но сначала — гонец. Вестник, герольд, Меркурий. Он спешит, зная, что публика заждалась.
— Гуаира! Mon Dieu! Где же вы?
Голос гонца звучит странно, как и положено в мистерии. Он кричит — шепотом. Такое нигде не услышишь, но в театре не бывает невозможного.
— Что случилось?
Несмотря на темноту, лицо дю Бартаса кажется белее мела. Не лицо — трагическая маска под мохнатой казацкой шапкой.
— Надо уходить, друг мой! Parbleu! To есть нет, уходить нельзя! В общем… Что мне делать?
Ответа он не ждет. Вестники не спрашивают, их дело — поведать ничего не подозревающим зрителям о том страшном, что вот-вот случится.
— Был совет… Рада — так ее, кажется, здесь называют. Генерала Джаджалия сняли с командования, вместо него назначен фельдмаршал-лейтенант Богун…
Странно, откуда шевалье берет эти звания? Впрочем, полковник Богун всегда считался правой рукой гетьмана.
Итак, Рада — ночью, тихо, без криков и ругани.
— Он приказал собрать все войска у переправ — все шестнадцать полков. Переправы, то есть эти… гати сейчас срочно укрепляют. Vieux diable! Гуаира, вы понимаете?
Я понимаю. Секрет мистерии прост. Усачи-запорожцы уже за Пляшивкой, не помогли ни заслоны, ни расстрелы…
— Бегут?
— Ну… Эвакуируются.
В его голосе проскользнул упрек. Бог Марс не мог вслух сказать о бегстве.