Небо остается синим
Шрифт:
На рассвете раздался сигнал к подъему. Эти минуты, когда, очнувшись, ты заново осознаёшь действительность, были для нас самыми тяжелыми. Открываешь глаза и всем существом чувствуешь, что где-то там, за мостом Леты, есть другой мир, совсем другой. Но размышлять некогда: нужно как можно быстрее натягивать лохмотья и — бегом. Каждый шаг рассчитан, каждое движение на учете у нацистов. Из-за тесноты одеваться приходится полулежа, возле умывальника едва можно повернуться, а за столом даже нет места, чтобы сидя съесть свою баланду.
Однажды Гриша не встал со своих нар. И хотя малейшее промедление грозило смертью, мы все задержались возле нашего светлоглазого друга. Вместе с двумя товарищами
— Гриша, брось убиваться, бывало хуже, а все-таки живы остались, — пытались мы утешить его.
Но все было тщетно. Он лежал без движения.
Взгляд маленького Гарибальди настороженно скользил с одного лица на другое. Вдруг он вплотную подошел к Грише, некоторое время внимательно смотрел на казавшееся безжизненным лицо, затем принялся тормошить его маленькой ручонкой:
— Гриша, вставайте! Ну встаньте, пожалуйста! Не оставайтесь здесь, в бараке! — в голосе его звучали и мольба, и сочувствие, и приказание.
Гриша с трудом поднял веки, чтобы взглянуть на мальчонку: казалось, он вернулся откуда-то издалека.
— Гриша, идите же скорее, уже все пошли. Вы опоздаете! — настаивал мальчик.
Тут Гриша поднялся. К нему вернулись силы. Они были скудные, но их хватило на то, чтобы подняться и выйти на работу вместе со всеми. Натягивая свои отрепья, он задумчиво поглядывал на ребенка: неужели этот малыш знает, чем грозит невыход на работу? Возможно, он уже приметил, что тот, кто не выходил утром из барака, днем спускался в «ревир», где решалась судьба больных пленных и откуда уже никто не возвращался.
Случайно мы обнаружили, что у маленького Гарибальди есть одно странное увлечение, противиться которому он просто не в силах.
Музыка! Заслышав ее, мальчик тотчас забывал обо всем. Как-то Гарибальди услышал звуки марша: измученные заключенные строем возвращались домой с работы. Людей, едва волочивших ноги, заставляли шагать под музыку, по-военному: так легче было их сосчитать. Но все-таки это была музыка, и у маленького Гарибальди лихорадочно заблестели глаза, он нетерпеливо запрыгал; ему хотелось помчаться туда, где играл оркестр. Вначале нам казалось, что это — обычное детское любопытство: какого ребенка не выманят из дома звуки трубы или барабанный бой? Но вскоре мы убедились, что музыка будила в Гарибальди не только детский интерес, она доставляла ему невыразимую радость.
Как-то Гриша сказал малышу:
— То, что ты слышишь на аппельплаце, сынок, это плохая музыка. Станешь прислушиваться к ней, будет худо.
И когда снова раздались звуки лагерного оркестра, на лице мальчика отразилось смятение. В душе ребенка происходила борьба. Музыка стала его потребностью. Даже в играх его она теперь присутствовала постоянно. Мы боялись, что когда-нибудь малыш не устоит перед искушением и выскочит на площадь. Наши опасения были не напрасны.
С нами в бараке жил учитель музыки, немец Макс Карлсбах. Его привезли из какого-то маленького рейнского городка. Человек замкнутый, нелюдимый, он ничем не напоминал своих многословных, простодушных рейнских соотечественников. Но он был хорошим товарищем, и мы любили нашего неразговорчивого друга, старались оградить его от тяжелых, непосильных работ. Но Макс не хотел принимать наших услуг, считая, что самое страшное — гореть на медленном огне. Этот человек уже десять лет томился в концентрационных лагерях Гиммлера. Однажды, забывшись, он стал насвистывать отрывки из арий. Сразу же рядом появился маленький Гарибальди. С этого дня мальчик не давал ему покоя. При малейшей возможности Макс должен был насвистывать мелодии. Но такая возможность представлялась очень редко.
Свободные минуты выпадали лишь по воскресеньям. В этот день мы работали только до двух часов, а потом, едва успев проглотить бурду, выданную на обед, бежали на аппельплац, на перекличку. После этого следовала вошебойка и другие гигиенические процедуры, долженствующие свидетельствовать о нацистской «заботе». Но перед сном все же выпадали один-два свободных, часа, и тогда, если эсэсовцев не было видно на горизонте, Макс насвистывал какой-либо мотив. Особенно любил мальчик «Кампанеллу». В такие минуты одухотворенное лицо его выражало полное самозабвение, а большие черные глаза еще ярче горели на смуглом, очень бледном лице. Ведь он, как я уже сказал, был лишен даже бухенвальдского воздуха. Макс смягчался, и выражение тоскливого равнодушия на его лице сменялось умиротворенностью.
В одно из таких воскресений маленький Гарибальди с нетерпением ждал возвращения своего друга из вошебойки: Макс обещал ему новую песню. В этот день дежурил тот самый хромой эсэсовец. Хотя у него в лагере не было никакого дела, он все же не упустил возможности повертеться возле бараков. Эсэсовец шел медленно, посвистывая. Маленький Гарибальди сразу же услыхал его.
— Макс, Макс, вы неправильно свистите!..
Сильно припадая на больную ногу, эсэсовец помчался к нашему бараку.
Но Гриша вовремя заметил надвигавшуюся опасность. Он успел проскользнуть в барак и, схватив единственной рукой ребенка, скрылся в умывальной. Впопыхах он спрятал маленького Гарибальди в порожнем котле, в котором нам обычно приносили варево из брюквы. Гриша рассчитывал на то, что вместе с напарником тотчас унесет котел в кухню. Но эсэсовец окликнул его и знаком приказал выставить пустой котел за дверь.
Онемев, с замирающим сердцем, ждали мы, что будет дальше. Если мальчик издаст хоть малейший звук — конец. На лице Макса застыл ужас. Кто-то выронил из рук деревянный башмак, и деревяшка со стоном ударилась о каменный пол.
На этот раз эсэсовец не сомневался в успехе. Движения его стали замедленными, лицо выражало полное удовлетворение. Он оперся о дверной косяк, обвел заключенных взглядом и, не произнося ни слова, направился в смежное помещение, откуда, по его расчетам, доносился детский голос. С ним шел староста барака из заключенных. Осмотреть помещение было нелегко: шуточное ли дело — четыре яруса нар! Эсэсовец останавливался, осматривал все койки, при этом делал своего рода стойку, как пес, на тот случай, если жертва захочет ускользнуть.
— Я, кажется, слышал только что здесь детский голос? — произнес он с некоторым разочарованием.
Староста — немец из политзаключенных, находившийся здесь уже десять лет, — спокойно ответил:
— Господин шарфюрер, мне кажется, это недоразумение. Есть у нас один такой… Если кто из заключенных пошутит насчет измены его жены, он от злости начинает таким тонким голосом разговаривать. Позвать его, господин шарфюрер?
— Нет, нет, не надо, — захихикал эсэсовец, а глаза его все еще шныряли по углам.
Нацист был сбит с толку. Разочарованный, он ушел из барака.
Все кончилось бы благополучно, но не привыкший к холоду маленький Гарибальди слишком долго просидел в ледяном котле и заболел воспалением легких.
Хотя он и поборол болезнь, но организм его был сильно подорван, и нам приходилось оберегать мальчонку с удвоенной энергией.
Шла последняя лагерная зима. Весна несла нам освобождение. Фронт приближался. Хромой эсэсовец не показывался больше в нашем лагере. Видно, и у него нашлись другие дела. Фашисты готовились спасать свои шкуры, предварительно намереваясь уничтожить всех заключенных.