Небо за стёклами (сборник)
Шрифт:
— Ну, полководец Ребриков, давайте в расположение.
Конечно, он был хорошим парнем, этот лейтенант Максимов, и Володьке даже стало как-то не по себе за свою "трудновоспитуемость". А главное, по пути в казарму лейтенант не сказал ему ни слова упрека, вообще ничего не сказал. А это уже было хуже всего.
Но тут пошли такие дела, что стало не до переживаний.
Первую сногсшибательную весть принес Томилевич?
— Братцы, выпускают!
Сперва ему не очень поверили. Томилевич уже десятки раз приносил подобные сведения. Но когда после обеда отменили сон и приказали сдавать оружие, сомнений не
Вечером уже распределяли по командам. Возбужденные, еще не верящие в свое счастье, без пяти минут командиры слонялись по коридорам.
— Куда тебя?
— На Воронеж. А ты?
— Черт его знает! Почему-то в Забайкалье.
Ребриков с большой группой был назначен в Москву в НКО. Было обидно, что опять направляют в тыл, но спорить не приходилось. Томилевич в единственном числе отправлялся к иранской границе. Других посылали в Сибирь и за Волгу.
В первый раз курсанты были вызваны в кабинет начальника училища. Он пожелал всем удачи, сказал, чтобы не падали духом, если первое время в частях будет трудновато. Потом пожал выпускникам руки. Команде, в которой был Ребриков, сказал:
— Вы едете в затылок главного удара. Участок серьезный. Не подведите! — и улыбнулся.
Всю ночь рота не спала. Обменивались далекими домашними адресами и сохранившимися помятыми фотографиями. Балагурили, надеялись встретиться в Берлине.
Ребриков адресов не брал и своего никому не давал. Говорил:
— Будем живы — найдем друг друга.
В последние дни ему повезло: он получил сразу пять писем — четыре от матери, одно от Левы. В каждом письме мать умоляла писать как можно чаще, о себе сообщала кратко: "…мы с папой живем мыслью о встрече с вами".
Впрочем, письма все были старые, написанные не позже октября, и понять из них, как идут дела в Ленинграде, было невозможно.
Из письма Левы, тоже очень давнишнего, он узнал, что друг его оказался в народном ополчении.
Ребриков улыбнулся. Он как-то очень живо увидел Левку в военной форме, которая, конечно же, была не по нему.
"…Мы еще встретимся, Володька, — писал Лева большими буквами и, как всегда, криво. — Еще станем ходить по улицам нашего замечательного города, в который никогда не ворвется враг. Помнишь, мы говорили с тобой об этом на Литейном? Вот уже октябрь, а немцы там, где были. Придет весна — и мы их прогоним отсюда…"
— Придет весна, придет, — повторял Ребриков сам себе, складывая письмо.
Утром никто не хотел вставать. За долгие месяцы решили отоспаться. На табуретках лежали те же курсантские гимнастерки, только с иными, неумело пришитыми петлицами, с золотым ободком-кантиком и красными квадратиками.
Лейтенант! Это слово звучало сейчас, как сказочное "Сезам, отворись!" Лейтенант! Тебе уже не может приказать мести пол Казанов. Ты с ним на равных. И командир взвода тоже только лейтенант, как и ты. Лейтенант! Какая пропасть между рядовым курсантом, которому любой, кто носит хоть треугольник на петлицах, может сделать замечание! Да, за это стоило и пострадать.
Собственно, кроме кубиков и петлиц, ничего отличительного, комсоставского, не выдали. Выпускникам говорили: "Оденетесь в частях". Но выпускники на это надеялись слабо. Неожиданно открылось, что в роте немало хитрецов. Кое-кто вытаскивал из чемодана давным-давно приготовленные легкие сапоги —
Еще в Ленинграде Ребриков раздобыл себе ремень со звездой на пряжке. Теперь он с удовольствием надел его. Шинель, хоть и курсантская, была неплохо подогнана. Правда, шапка и сапоги были солдатскими. Но все же, кажется, он выглядел вполне достойно.
Перед тем как уйти навсегда из училища, выстроились квадратом на плацу. Начальник училища произнес напутственную речь и впервые назвал стоящих перед ним курсантов командирами.
Ребрнков плохо слушал речь полковника. Он думал о том, что человеку всегда трудно расставаться с тем, к чему он привык. Вот и ему, так мечтавшему об этом моменте, сейчас было немножко грустно прощаться с этим двором, обнесенным облупленным каменным забором, с домиком, где находилась аудитория тактики, с шумной, вечно пахнувшей щами столовой, где от веселых поварих и ему иногда перепадала лишняя порция каши с мясом.
Послышалась команда, и взвод за взводом недавние курсанты стали покидать военный городок. Шли строем, без оружия. Почти у каждого в руках был фанерный сундучок с витиеватыми узорами по коричневому лаку на крышке. Других чемоданов в магазинах Канска не нашлось.
Когда проходили мимо знакомого госпиталя, Ребриков нарочно поднял голову. Ему захотелось, чтобы вот сейчас его увидела Нина Долинина. Пусть посмотрит. Может быть, он и не вернется. Но госпиталь был пуст. Никто не выглядывал из больших окон.
До Ярославля команды ехали вместе. Вагон почему-то дали дачный, сидячий. Но не все ли равно. Кое-как расселись по скамейкам. Делили хлеб, масло, консервы, выданные на дорогу. Потом быстро все уничтожили и стали петь. И вдруг кто-то, кажется Томилевич, в шутку затянул:
Дядя Ваня хороший, пригожий…
И весь вагон дружно грохнул:
Дядя Ваня всех юношей моложе…
Кто-то позади Ребрикова пел эту легкомысленную песенку особенно старательно. Володька обернулся. Это был Казанов. Он распевал "Дядю Ваню" с каким-то лихим озорством, и Володька дружески улыбнулся бывшему помкомвзвода, забыв все прежние обиды.
В Ярославль прибыли в три часа ночи. Тут командам предстояло расставаться. Отсюда пути расходились.
Пошли на вокзал. В большом, тускло освещенном зале не было ни одного свободного местечка. Люди спали на бывшей буфетной стойке, на закрытом газетном киоске, прямо на грязном кафельном полу, положив под голову мешки. Тяжело храпели куда-то едущие солдаты.
Тут же в углу кучкой сидели командиры, направлявшиеся с фронта в академию. На них были простые солдатские ватники и серые шапки. Только по петлицам, выглядывавшим из воротов ватников, можно было догадаться, что это командиры. Они ели хлеб с колбасой и запивали кипятком.