Нецензурное убийство
Шрифт:
— Почему бы и нет, подхорунжий? — холодно произнес командир и, прежде чем Зыга понял, что происходит, он получил обоими кулаками в зубы, потом хрустнул сломанный нос, и наконец, уже лежа на земле, он почувствовал на ребрах кованые сапоги Гриневича.
Впоследствии перед военным судом предстал не подпоручик Гриневич, а подхорунжий Мачеевский. И кто знает, был бы у него когда-нибудь шанс работать в полиции, если бы та тачанка не оказалась украденной бричкой, на которой бандиты перевозили добычу.
Банда, впрочем, тоже была любопытная, рабоче-крестьянская и вполне интернациональная, как наверняка сказал бы Ленин, состоящая из большевистских, украинских и польских дезертиров.
Однако
— Ох, бедняжка ты, сынок, армии не разумеешь. Треба было уговорить гада, чтобы велел выслать вторую разведку. Видно ж было по нашим рожам, что мы в бой рвемся. И мы бы пошли в десятку, ненароком ввязались бы в перестрелку и справились бы. А с офицерьем, сынок, задираться — это как ссать против ветра! Так было при царе, так будет и при Польше.
— О нет, в Польше такого не будет! — снова взвился как мальчишка избитый Зыга.
— Будет, будет, — сказал спокойно лысый сержант. — Ох, бедняжка ты, сынок! Молись Остобрамской [21] о штрафной роте, потому как может выйти и вышка.
С тех событий минуло десять лет, но Мачеевский до сих пор стискивал кулаки, когда офицеры военной контрразведки лезли в его работу и когда по малейшему поводу вся измученная отчизна должна была распевать «Первую бригаду». И хотя это было столь же глупо, сколь и наивно, он по-прежнему считал, что виноват в чем-то перед тем подростком и тремя полицейскими. Возможно, если бы он тогда воспротивился командиру или как-то умнее с ним говорил, по крайне мере двое из них остались бы живы.
21
Чудотворная икона Острабрамской Божией Матери в Вильнюсе (Вильно). — Примеч. пер.
Военные воспоминания Мачеевского прервал патрулировавший улицу участковый.
— Вы тут стоите и мусорите, а завтра здесь будет патриотическая манифестация! — услышал Зыга.
Он посмотрел себе под ноги и в растерянности уставился на десяток затоптанных окурков. Перевел недоуменный взгляд на участкового.
— О, прошу прощения, пан комиссар! — Полицейский отсалютовал и направился в противоположную сторону.
Часы над почтой показывали девять пятнадцать.
Павел Ежик, референт цензуры люблинского староства, тщательно завязал галстук. Девка, полулежа на кровати, пересчитала деньги и бессмысленно уставилась на епископский дворец на той стороне улицы.
— Держи! — Ежик швырнул ей еще двадцать злотых. — И забудь, что я здесь был. Понятно, шлюха?!
Банкнота зашуршала у нее в руках. Девка посмотрела исподлобья, не понимая. Не то, чтобы другие не давали больше, чем уговорено, вовсе нет! Но обычно они хотели услышать стоны и похвалы их необычайной мужественности. Заверения, что ей было так хорошо, как ни разу прежде, что она никогда этого не забудет. Она всегда забывала, стоило им выйти. А этот давал двадцать злотых за то, что мог бы получить даром.
Она усердно закивала. Ежик вытащил из кармана обручальное кольцо, надел на палец и вышел.
Лестничная клетка напоминала штольню. Ступени вели вниз, ниже уровня улицы. Тусклая лампочка в коридоре негромко жужжала — вот-вот перегорит. Ежик посмотрел в окно на утонувшую во мраке Замойскую, и ему стало не по себе.
Свет фонарей исчезал, поглощенный ночью. Перед ним мелькнул мостик, ведущий прямо с улицы к небольшой колониальной лавочке на третьем этаже, и крутые каменные ступени, ведущие на тротуар в нескольких шагах от ворот. Однако он вышел с другой стороны на расположенный ниже Замойской темный, уходящий вниз Жмигруд, где ни один знакомый или коллега по работе не спросит, откуда это пан референт возвращается в такое время. Как будто сам никогда не выныривает на Бернардинскую vis-a-vis [22] гимназии Чарнецкой и пивоварни.
22
напротив (фр.).
Брусчатка была мокрая, но заморозки еще не прихватили, и Ежик мог не опасаться, что подвернет ногу. Он шел быстрым шагом, следя только за тем, чтобы не вляпаться в конскую лепешку или в лужу.
— Огонька не найдется? — внезапно услышал он.
Из ближайшей подворотни возникли двое мужчин в надвинутых на глаза картузах. Он оглянулся: от пересечения Жмигруда с Крулевской спускалась третья тень.
— В чем дело? Да вы знаете, кто я?! — истерически закричал цензор.
— Нет, но ты не боись, ща узнаем. — Умелая воровская лапа нырнула под полу пальто и выудила бумажник. Вспыхнула зажигалка, осветив совсем молодое лицо со шрамом на щеке.
— Наш? — спросил второй бандит.
— Наш, — кивнул главарь, отыскав паспорт и пачку визиток.
Огонек погас, и Ежик ощутил обжигающую боль в пояснице. Он хотел закричать, но кто-то заткнул ему рот его же собственной шляпой.
— Есть бабки, Усатый так и говорил. А какой «косиор»! — услышал еще цензор будто сквозь туман, когда кто-то снимал с него часы с гравировкой: «На 10-ю годовщину свадьбы — любящая Хелена».
Вторник, 11 ноября 1930 года
За ночь ветер сумел разогнать тучи, и день выдался таким солнечным, какие бывают в октябре, но не в ноябре.
Мачеевский выскочил из автобуса на пересечении центральных улиц города, около Краковских ворот и магистрата. Посмотрел на часы. Он проспал, и бабки, потраченные на билет, нисколько не помогли. Было уже четверть десятого. Зыга начал протискиваться сквозь празднично одетую толпу.
Он сошел с тротуара на проезжую часть, но выиграл лишь с десяток метров, потому что от Литовской площади прямо на него надвигались уланы, и пришлось снова подняться на тротуар. Развевались вымпелы на пиках, сверкала на солнце сабля командира эскадрона, и кони с шага перешли на рысь. Градус патриотических чувств повышался. Народ рукоплескал, кричал, полетели вверх шляпы. Тем временем эскадрон, ехавший попарно, перестроился по четыре в ряд и занял всю ширину улицу. Толпа наседала.
Мачеевский, оказавшийся среди тесно сгрудившихся зевак, не мог сделать ни шагу — ни влево, ни вправо. До Свентодуской оставалось каких-то двадцать метров, но тут людская запруда остановила его и засосала словно трясина. Двигая плечами, как пловец, он едва протиснулся на несколько шагов и снова стал тонуть. На этот раз он погрузился глубже, на самое дно, потому что, споткнувшись о чьи-то ноги, упал.
Кто-то придавил его, но кто-то другой ухватил за плечо и энергично встряхнул. Зыга поднял взгляд и удивленно заморгал. Над ним склонялась улыбающаяся физиономия Рудольфа Валентино, как с афиши. Разве что этот Валентино не был черно-белым, и разило от него, как из парфюмерной лавки. Младший комиссар лежал уже не на брусчатке, а в смятой постели под тяжелой, давно не проветривавшейся периной. За окном сеялся вполне ноябрьский дождь.