Нечего бояться
Шрифт:
Артур Кёстлер оставил перед самоубийством записку, в которой выразил «скромную надежду на некую обезличенную жизнь после смерти». Подобное желание неудивительно — Кёстлер в последние годы жизни много занимался парапсихологией, — но мне определенно не кажется привлекательным. Равно как мало смысла в религии, которая превратилась в еженедельный выход в люди (кроме естественного удовольствия от еженедельного выхода в люди), в отличие от веры, которая говорит, как именно жить, которая окрашивает собой все, в которой есть посвященье, так же я хотел бы, чтобы жизнь после смерти, если таковую предложат, была лучше и совершенней — желательно, существенно лучше — своей земной предшественницы. Я почти что могу себе представить свое полуосознанное прозябание в составе какой-нибудь липкой молекулярной смеси, но не понимаю, чем это лучше полного исчезновения. К чему надежды, тем более скромные, на такой статус?
Ярость воскрешенного атеиста — вот на что стоило бы посмотреть. И раз уже мы заговорили об этом, компания святых может быть определенно интересной. У многих за плечами увлекательная жизнь: бегство от убийц, противостояние тиранам, проповеди на средневековых мостовых, пытки — и даже тишайшие из них могли бы многое рассказать о пчелах, лаванде, умбрийской орнитологии и так далее. В конце концов, Дом Периньон был монахом. Вы, возможно, надеялись встретить компанию поразнообразней, но если это «предусмотрено», тогда и со святыми вы бы не соскучились дольше, чем кажется.
Мой брат не боится исчезнуть. «Я говорю это с уверенностью, а не только потому, что подобный страх был бы иррационален» (простите, я перебью, иррационален? ИРРАЦИОНАЛЕН? Это самая рациональная вещь на свете — как может разум разумным образом не возмущаться и не бояться конца разума?). «Трижды в жизни я был убежден, что скоро умру (последний раз я пришел в себя в реанимации); всякий раз я испытывал по этому поводу те или иные чувства (один раз — жгучую злость на себя, что допустил такую ситуацию, один раз — стыд, смешанный с неудобством от мысли, что оставляю свои дела в беспорядке), но ни разу — страха». Он даже ни разу не попробовал на вкус предсмертные слова. «Последний раз, когда я чуть не умер, почти что последними моими словами было: “Передайте Бену мой экземпляр Беккерова Аристотеля”». Он добавляет, что его жена посчитала эти слова «недостаточно нежными».
Он признается, что теперь думает о смерти чаще, чем прежде, «отчасти потому, что умирают старые друзья и коллеги». Раз в неделю он спокойно размышляет о ней; в то время как я это делаю годы напролет, не жалея сил, и не достиг никакой философской сдержанности. Я мог бы попробовать раздобыть несколько аргументов в пользу осознания смерти, но не уверен, что они будут убедительными. Не могу утверждать, что после того, как я встретился лицом к лицу со смертью (нет, откуда эта ложная активность и притворный героизм, страдательный залог подойдет лучше: не могу утверждать, что после того, как ко мне приблизилась смерть), у меня прибавилось спокойствия по отношению к ней, не говоря уж о прирастающей мудрости или чувстве посвященья… да вообще ничего. Я мог бы попытаться возразить, что мы не способны подлинно наслаждаться жизнью без постоянного осознания, что мы неминуемо исчезнем: это капля лимона, щепотка соли, усиливающая вкус. Но неужели я действительно думаю, что мои не озабоченные вопросом смерти (или верующие) друзья получают меньше меня удовольствия от букета цветов/ произведения искусства/ бокала вина? Да нет.
С другой стороны, этот страх не такая уж примитивная штука. Примитивными — от мороза по коже, от затемняющего сознание ужаса, от грубого звонка будильника в незнакомом гостиничном номере до визга клаксонов по всему городу — могут быть его проявления. Но я не прекращаю настаивать, что я страдаю от рационального (да, РАЦИОНАЛЬНОГО) страха. Самый ранний из известных нам Танцев Смерти, изображенный на стене парижского кладбища Невинных в 1425-м, сопровождался текстом «О cr'eature roysonnable / Qui desires vie eternelle» («О существо разумное, / Жаждущее жизни вечной»). Рациональный страх: мой друг романист Брайан Мур любил цитировать данное некогда иезуитами определение человека как «un ^etre sans raisonnable raison d’^etre» — «существа без разумных резонов существовать».
Связано ли мое осознание смерти с тем, что я писатель? Возможно. Но если это так, я не хочу ничего знать или выяснять. Я вспоминаю пример одного комика, который после многих лет психотерапии наконец-то понял, отчего ему требовалось смешить людей; поняв причину, он это делать перестал. Так что не хотелось бы рисковать. Хотя я могу представить себе одну из таких, типа «что бы вы предпочли», дилемм. «Мистер Барнс, мы исследовали ваше состояние и пришли к выводу, что ваш страх смерти тесно связан с вашими литературными привычками, которые, как у многих людей вашей профессии, служат банальной реакцией на собственную смертность. Вы придумываете истории, чтобы ваше имя и некоторый неопределенный процент вашей индивидуальности остались жить после вашей физической смерти, и такая перспектива способна вас немного
Конечно, мне пришлось бы об этом задуматься. Я бы мог поразмыслить над тем, насколько уже написанное мной выглядит логически завершенным и так ли хорошо то, что у меня в планах. Но надеюсь, я бы отказался — или, по крайней мере, торговался бы, заставляя увеличить банк: «Как насчет того, чтобы отменить не страх смерти, но саму смерть? Вот это было бы соблазнительное предложение. Вы избавляете меня от смерти, а я бросаю писать. Как вам такая договоренность?»
Кое-что мы с братом унаследовали вместе. Четыре наших уха поросли тремя слуховыми аппаратами. Я слышу хуже слева. Жюль Ренар, «Дневник», 25 июля 1892 года: «Он глух на левое ухо: он не слышит со стороны сердца». (Сволочь!) Когда врач по ухо-горло-носу сообщил мне диагноз, я спросил, мог ли я каким-либо образом спровоцировать заболевание. «Невозможно приобрести болезнь Меньера, — ответил он, — это врожденное». — «Славно, — заметил я, — есть за что винить родителей». Я их не виню. Они просто исполнили свой генетический долг, передав мне то, что было передано им, все это старье из грязи, пещер и болот, продукты эволюции, без которых не появился бы на свет ноющий я.
В нескольких дюймах от этих врожденно барахлящих ушей у меня в черепе сидит страх смерти, а у моего брата — его отсутствие. Где же неподалеку может сидеть вера или ее отсутствие? В 1987-м один американский невролог заявил, что обнаружил, где именно в мозгу определенная электронная нестабильность вызывает религиозные чувства: так называемая «точка Бога» — своего рода усиленная версия пресловутой «точки Джи». Этот исследователь также недавно разработал «шлем Бога», стимулирующий височные доли слабым магнитным полем и предположительно вызывающий религиозные состояния. Как благородный человек — или как безрассудный храбрец — он испытал его на, возможно, наименее восприимчивом жителе планеты, Ричарде Докинзе, который добросовестно доложил, что не ощутил ни капли Божественного Присутствия.
Другие исследователи полагают, что нельзя определить местоположение единой точки Бога. В одном эксперименте пятнадцати монашкам-кармелиткам предложили вспомнить их самые глубокие мистические переживания: томограф показал электронную активность и повышение уровня кислорода по крайней мере в пятнадцати участках мозга. Однако нейромеханика веры не способна доказать существование (или отсутствие) Бога и определить принципы, лежащие в основе человеческой веры в высшие силы. Это может произойти, когда эволюционная психология раскроет адаптационную пользу религии для индивидуума и группы людей. Хотя как даже это коснется Бога, великого трюкача и иллюзиониста? И не надейтесь. Он предпримет тактическое отступление, как Он уже делает последние лет сто пятьдесят, в недоступную приборам часть Вселенной. «Возможно, тот факт, что Бог непостижим, является сильнейшим доказательством Его существования».
Различия между братьями: когда я был в возрасте максимального подросткового смятения, один родительский друг спросил папу, кто из его сыновей умнее. Отец, не отводя от меня глаз — своих добрых, либеральных глаз, — осторожно ответил: «Вероятно, Джонатан. Джулиан более разносторонний, так ведь, Джу?» Я вынужденно потворствовал такой оценке (с которой, вероятно, и так был согласен). Однако я также распознал знакомый эвфемизм. Весь Остальной Мир, Низкие Голоса, Разносторонний, тьфу.
Различия, которые находила в своих сыновьях моя мать, нравились мне больше. «Когда они были маленькими, а я заболела, Джулиан забрался ко мне в постель и свернулся калачиком, а его брат принес мне чаю». Еще одно различие, о котором она рассказывала: однажды мой брат обкакался и отреагировал на это словами «Этого больше никогда не произойдет» — и не произошло; в то время как я, не справившись с управлением детским кишечником, был обнаружен за тем, что весело размазывал дерьмо по полу, втирая в щели. Однако мое любимое различие было обозначено нашей матерью гораздо позже. К тому времени оба ее сына уже достигли определенных профессиональных успехов. Вот как она формулировала свою гордость за них: «Один мой сын пишет книги, которые я могу читать, но не понимаю, другой пишет книги, которые я понимаю, но читать не могу».