Нечего бояться
Шрифт:
В последний раз я видел отца 17 января 1992 года, за тринадцать дней до его смерти, в больнице Уитни, что минутах в двадцати езды от дома моих родителей. Я договорился с мамой, что на этой неделе мы навестим его по отдельности: она в понедельник и среду, я в пятницу, она в воскресенье. Я планировал стартовать из Лондона, пообедать с ней, после чего навестить папу и уехать обратно в город. Но когда я приехал домой (место, где жили родители, я по-прежнему называл домом, хотя у меня давно уже был свой дом), мама отменила все наши договоренности. На то были свои причины: она говорила что-то про белье и еще про туман, но главной причиной была, конечно, она. За всю свою взрослую жизнь я не припомню ни одного случая — кроме той специально подстроенной литературной поездки по магазинам, — когда бы нам с отцом дали побыть наедине хоть какое-то время. Мать, даже если ее не было в комнате,
По приезде в больницу мама поступила следующим — опять-таки весьма характерным для нее — образом, отчего тогда меня передернуло, а теперь, вспоминая об этом, я прихожу в ярость. Когда мы подошли к папиной палате, она сказала, что зайдет первой. Я подумал, что она хочет проверить, все ли у него «прилично», или по какой-либо иной супружеской надобности. Но нет. Оказывается, она не сказала отцу, что сегодня приеду я (но почему — надзор, информационный контроль,по крайней мере), и это, мол, будет для него приятный сюрприз. И она зашла. Я остался в коридоре, но увидел отца — он сутулился в кресле, уронив голову на грудь. Она поцеловала его и сказала: «Подними голову». А потом: «Смотри, кого я тебе привела». Не «смотри, кто к тебе пришел», а «смотри, кого я тебе привела».Мы провели у него с полчаса, причем пару минут мы с отцом потратили на обсуждение матча кубка Англии по футболу («Лидс» — «Манчестер юнайтед» 0:1, забил Марк Хьюджес), который мы оба смотрели по телевизору. Иными словами, все было как и предыдущие сорок шесть лет моей жизни: вечно присутствующая, болтающая, суетящаяся, организующая, контролирующая мама и отец, отношения с которым сведены до случайного взгляда или подмигивания украдкой.
Первое, что она сказала ему в моем присутствии, было: «Ты выглядишь получше. В прошлый раз, когда я приходила, ты выглядел ужасно, просто ужасно». Затем она спросила его: «Что ты делал?» — вопрос показался мне идиотским, как, впрочем, и папе, который ничего не ответил. Далее последовали рассуждения о просмотренном по телевизору и прочитанном в газетах. Но что-то загорелось в отце, и спустя пять минут он, раздраженный вдвойне от того, что говорил уже с трудом, выдал в ответ: «Ты все спрашиваешь меня, что я делал. Ничего».В словах его звучала страшная смесь разочарования и отчаяния («Из всех слов самое правдивое, самое точное, самое осмысленное — это слово “ничего”»). Мама предпочла пропустить это мимо ушей, как если б отец впал в дурные манеры.
Когда мы уходили, я, как всегда, пожал ему руку, левую положив на плечо. Он дважды сказал «до свиданья», и голос его сорвался на неестественно высокий хрип, тогда я отнес это на счет возможных неполадок с гортанью. Позднее я думал, знал ли он или догадывался, что никогда больше не увидит младшего сына. За всю свою сознательную жизнь я не припомню, чтобы он хоть раз сказал, что любит меня; я тоже ничего такого ему не говорил. Уже после его смерти мама сообщила мне, что он «очень гордился» своими сыновьями; но об этом, как и о многом другом, приходилось только догадываться. Кроме того, она удивила меня, сказав: «Вообще-то он был одиночка», и добавила, что его друзья стали ее друзьями и что под конец она стала им ближе, чем он. Не знаю, было это правдой или очередным проявлением огромного самомнения.
За пару лет до смерти отец спросил, нет ли у меня «Мемуаров» Сен-Симона. У меня они были, и в весьма щегольском издании — двадцать томов в багряном кожаном переплете, ни один из которых я еще не открывал. Я принес ему первый том, который он обработал в один присест; и затем, навещая его, по первому требованию приносил следующий. Когда кухонные обязанности освобождали нас от присутствия матери, он, сидя в своем кресле на колесиках, пересказывал мне какой-нибудь эпизод ожесточенных политических интриг при дворе Людовика XIV. На определенном этапе увядания повторный инсульт заметно подорвал его умственные способности: мать рассказывала, что трижды ловила его в уборной, когда он собирался пописать в электробритву. Однако читать Сен-Симона он продолжил и умер на середине шестнадцатого тома. Красная шелковая закладка и сейчас на последней прочитанной им странице.
Согласно свидетельству, причиной смерти моего отца были: а) инсульт; б) болезнь сердца; в) абсцесс легкого. Именно от этого его лечили последние восемь недель его жизни (и какое-то время до этого), но умер он от другого. Он умер — если отбросить медицинскую терминологию — от того, что жутко устал и оставил надежду. И «оставил надежду» не является здесь моральным суждением. Или, скорее, является и выражает восхищение: в его случае это единственно верная реакция разумного человека на непоправимую ситуацию. Мать говорила, хорошо, мол, что я не видел его перед самой смертью: он весь ссохся, перестал есть и пить, ни с кем не разговаривал. Только во время ее последнего посещения на вопрос, узнает ли ее, он ответил: «Думаю, ты моя жена». Возможно, это были его последние слова.
В день, когда отец умер, свояченица по телефону из Франции убеждала меня, что этой ночью мама не должна оставаться в доме одна. В этом она была не одинока, еще мне посоветовали прихватить снотворного (чтобы уснуть, а не для самоубийства или убийства, конечно). К моему приезду — весьма неохотному — мать отнеслась со здоровой иронией. «Вот уже два месяца, как я ночую в этом доме одна, — сказала она. — Теперь-то что? Они что, решили, что я…» Она замолчала подыскивая слова, чтобы закончить предложение. «…В петлю полезешь?» — предложил я. Она приняла предложение: «Они что, решили, что я в петлю полезу, или разрыдаюсь, или еще каких глупостей наделаю?» После чего выразила живое отвращение к ирландским похоронам: с толпами скорбящих, прилюдными воплями и вдовой, которую придерживают с обеих сторон. (Она и в Ирландии-то никогда не была, не говоря уж — на тамошних похоронах.) «Они что, думают, меня придется кому-то поддерживать?» — язвительно спросила она. Однако, когда пришел гробовщик, чтобы обсудить ее пожелания — самый простой гроб, веточка роз без всяких ленточек и, главное, без целлофана, — в какой-то момент она прервала его: «Не думайте, что я не скорблю по нему, только потому, что…» На этот раз заканчивать предложение не было нужды.
Уже будучи вдовой, она сказала мне: «Мои лучшие годы уже позади». Вступать с ней в вежливый спор или выжимать из себя: «Конечно, но…» — смысла не было. За несколько лет до этого она сказала мне в присутствии папы: «Конечно, твой отец людям всегда предпочитал собак», — на что отец кивнул как будто бы утвердительно, что я воспринял, возможно, неверно, как нежелание, пожалуй, даже отказ отвечать на ее выпад. (Я также подумал о том, что, зная это, она тем не менее за сорок с лишним лет с тех пор, как исчез Maxim, le chien,так и не завела собаку.) А еще за много лет до этого, когда я был подростком, она сказала: «Начни я жизнь заново, я бы, конечно, выбрала свой путь», — что я тогда воспринял просто как очередную шпильку в адрес отца, не принимая во внимание, что подобные изменения пути исключили бы из маршрута и ее нынешних детей. Возможно, приводя здесь два эти высказывания, я складываю из них ложную смысловую последовательность. И тот факт, что мать не умерла от горя, но продолжала свой самостоятельный путь еще пять лет, когда была наименее приспособлена к движению, тоже тут ни при чем.
Спустя несколько месяцев после кончины отца я разговаривал с мамой по телефону. Я сказал ей, что мы ждем в гости друзей, и обмолвился, что одно блюдо готовит жена, а другое — я. «Как вам, наверное, здорово готовить вместе», — сказала она почти с тоской в голосе, чего я никогда не слышал прежде. И добавила куда более характерным тоном: «Я твоему отцу даже на стол накрыть не могла доверить». — «Правда?» — «Да, он просто кидал все на стол, как бог на душу положит. Весь в мамашу». Его мать! Отцовская мама умерла почти пятьдесят лет назад, во время войны, когда отец был в Индии. Бабушку Барнс в нашем доме вспоминали редко; родственники мамы, живые или мертвые, всегда имели преимущество. «Вот как, — поддержал я, стараясь скрыть свое напряженное любопытство. — А что с ней было не так?» — «Да она вилки с ножами местами путала», — эксгумировала мама свой снобизм полувековой давности.
Мыслительный процесс своего брата я представляю себе как последовательность законченных и связанных между собой мыслей, тогда как моя мысль скачет от анекдота к анекдоту. Но ведь он философ, а я — романист, а ведь даже самый хитро устроенный роман может произвести впечатление «скок-поскок». Жизнь идет вприпрыжку. И ко всем этим анекдотам необходимо относиться с подозрением именно потому, что рассказываю их я. Другой рассказчик, повествуя о последних годах жизни моих родителей, отметил бы, как преданно и дельно мама ухаживала за отцом, как нелегко ей было с ним управляться, но, как бы ни была она утомлена, и дом и сад содержались в потрясающем порядке все это время. И это тоже было бы правдой; хотя я так и не смог пропустить мимо ушей грамматические изменения, которые претерпел их сад. Все последние месяцы, когда отец был в больнице, помидоры, фасоль и все, что росло в парнике и вокруг, было переименовано в «мои помидоры», «моя фасоль» и так далее, как будто папу лишили права собственности еще до того, как он умер.