Недавние были
Шрифт:
А сейчас мне бы хотелось рассказать вот о чём. После нескольких повестей о гражданской войне на Севере я замахнулся в тридцать пятом году на большой роман, посвящённый борьбе северян за свой край, за молодую Советскую республику в восемнадцатом-двадцатом годах.
Садясь за роман, я думал поначалу, что работа над ним будет мне нетрудна, так как хорошо знал и Север, и северян.
Но все оказалось не так. Работа сразу как-то незаладилась. Чего-то мне недоставало, каких-то доподлинных деталей быта, обстановки, обихода фронтовых будней тех дней. Да и общая картина Северного фронта гражданской
Сердито побарахтавшись несколько месяцев в непокорном, бесформенном ещё для меня и бескрайнем материале будущего романа, я решительно забросил написанное в какой-то самый нижний и самый неуютный ящик письменного стола, в который редко заглядывал, бешено щёлкнул замком пишущей машинки и кинулся в Архангельск, в те места, где происходило всё, мной описываемое, к тем людям, о которых я писал.
Это было летом тридцать шестого года, и хотя со времён гражданской войны прошло почти два десятилетия, память о тех днях ещё жила среди архангелогородцев. Живы были и многие горой и свидетели тех огневых дней.
Правда, ничего готового, даже никаких полуфабрикатов, которые можно было бы положить в основу романа, я сперва не находил. Книг о гражданской войне на Севере почти не было. Не существовало и никаких сводных материалов, которые систематизировали бы разрозненные события тех бурных лет, чаще всего не имевших своих летописцев Для того, чтобы представить себе хотя бы схематически и грубо последовательность событий и боевых дел гражданской войны, особенно действий отдельных частей и отрядов, участвовавших в ней, приходилось проделывать огромную работу, поднимая нетронутую целину и собирая материал буквально по крупицам.
Помню, как много хлопот доставила мне проходная фраза в романе: «Тридцать первого июля англо-франко-американская эскадра в семнадцать кораблей поднимает в Мурманском порту якоря, выходит в открытое море и берёт курс на Архангельск».
Казалось бы, никакого труда не составляет написать «семнадцать кораблей». Но откуда взять эту цифру семнадцать? Никто мне её не приготовил, никто для меня не считал приходящих в Россию крейсеров и других военных кораблей англичан, американцев и французов, появившихся второго августа 1918 года на архангельском рейде. Каждую единицу этой флотилии приходилось вылавливать в самых различных закоулках самых различных архивов, в документах, газетах, журнальных заметках и прочих источниках, дознаваясь, когда, какой корабль интервентов и откуда появлялся в наших водах.
Я бы, вероятно, скоро и безнадёжно запутался во всех хитросплетениях иностранных дипломатов-заговорщиков, во всех явных и тайных перипетиях взаимоотношений интервентов друг с другом и с белогвардейцами, между различными группами и группочками в них, во всей раздробленной необозримости малых фронтовых дел и сложных операций на фронте в полторы тысячи километров, пролегающем в лесах и болотах, в снегах и непролазных грязях весенней и осенней распутицы.
Нужен был надежный Вергилий, чтобы не запутаться во всех этих невыясненностях и сложностях. И я нашёл в Архангельске не одного, а многих Вергилиев. Первым из них был Г. Поскакухин - бывший заключённый страшной мудьюгской каторги и один из организаторов восстания каторжан в сентябре 1919 года и их беспримерного похода по непролазным лесам на Пинегу, где стояли красные части.
Я поехал с Поскакухиным на лежащий в горле Белого моря остров Мудьюг, и мы провели с ним там день.
Поскакухин опирался на палку и похрамывал. Хромота осталась памяткой от первого боя с интервентами у Солозского монастыря на Летнем берегу Беломорья в конце июля 1918 года. После боя раненый Поскакухин попал в плен к англичанам, потом брошен был в Архангельскую губернскую тюрьму и оттуда, через тюремный лазарет, угодил на мудьюгскую каторгу.
Тяжкие испытания, выпавшие на долю этого человека, виделись на худом бледном лице. Но они не сломили его. Поскакухин был деятелен и, несмотря на свою хромоту, подвижен. В этот день, проведенный на Мудьюге, мы исходили остров вдоль и поперек. То и дело мы останавливались, и Поскакухин показывал своей палкой, на которую опирался при ходьбе:
– Вот тут барак каторжан стоял.
– Тут сторожевая башня с пулеметом.
– Тут барак подследственных.
– Вот кладбище каторжанское; видали, сколько народу загубили.
– Тут мы песок копали, а назавтра выкопанную яму этим же песком и засыпали.
– Здесь камыш на болоте косили для того, чтобы его затем выбросить.
– А там вон за бараком карцер был, а подальше, где батареи, - другой. Постройка нехитрая: в землю сруб врыт, сверху дерном покрыт и всё; ни окна, ни печи, ни нар, ни пола. А там сидели и осенью и зимой…
Мы ходим и ходим по острову. Поскакухин рассказывает теперь о сентябрьском восстании каторжан, рассказывает подробно, показывая, с какой стороны каторжане выбились из барака, где соединились с подследственными, где отстреливались от надзора, где через проволочные заграждения под обстрелом перебирались, где и как уселись в три карбаса, взятые у приехавших на сенокос крестьян Патракеевской волости. Рассказывает, как тридцать два вырвавшихся на свободу каторжанина шли лесами на Пинегу.
Всё рассказываемое Поскакухин сопровождал точным показом на местности, с упоминанием дат, дней, часов, когда случилось то или иное из мудьюгских событий; всё обрастало бесчисленными и живыми подробностями, делавшими рассказ зримым и волнующим.
Пораженный удивительной, почти осязательной памятью на малейшие детали быта мудьюгских каторжан и событий, происходивших семнадцать лет назад, я воскликнул:
– Как вы все удивительно чётко помните!
Бледное, костистое лицо Поскакухина посуровело. Он отозвался глухо:
– Разве это можно забыть? Разве я имею право забыть? Разве кто другой имеет на то право?
Он поглядел мне прямо в глаза и сказал негромко, но требовательно:
– Вы вот всё это напишите, чтоб и другие знали и тоже вовек не забывали.
…Я всё это написал. Вернувшись в Ленинград и снова взявшись за прерванный роман, я прежде всего и написал главы романа, относящиеся к мудьюгской каторге, которые глубоко прочувствовал и как бы пережил вместе с Георгием Поскакухиным. Критики отмечали эти главы, как одни из лучших и наиболее волнующих. Если это так, то в значительной степени я обязан этим живости, зримости и взволнованности рассказа моего добровольного гида по Мудьюгу.