Недоброе утро Терентия
Шрифт:
Весь день и всю ночь шел я без отдыха, как во сне. Долго шел. Дошел до огромной реки, что через лес течет, да делит его пополам. Вышел на крутой берег, залюбовался — такая сила и мощь, словами не передать! Скалы по берегам черные, белые — разных цветов, горят как алмазы. Можно век стоять, глаз не оторвать!
Повеял ветер. Сильный, резкий, холодный, да шепот от него глухой, протяжный! Слушал я песню ветра, да нашептал он мне: лежит моя дорога к самым истокам реки. К самому большому озеру! Долгая дорога, трудная, через перевалы, через долины. Там я встречу того, кто виноват в смерти людей многих!
Упрямо пошел я дальше. Чем ближе к озеру, тем суровее климат: днем жарко, ночью холодно, то дождь, то слепящее солнце. Вот оно, озеро! Будто оказался я в чертогах неведанных-нехоженых. Величественная и холодная пучина в нем. Густыми
Сел я на берегу озера. Ждал-ждал, да задремал кажется. Очнулся — ночь. Холод страшный на меня опустился. Будто ледяным одеялом накрыло меня. Лютый! Все жилы мои, косточки мои, душу всю мою проморозил... Один я остался со своей бедой, и не еды, ни крова, ни огня — нету у меня! И стали меня думы, тяжелые, тоскливые, черные одолевать: «Вот дурень!» — думаю. — «И на что я надеялся, на что замахнулся! Смертью людской распоряжаться удумал... Куда-же мне живому, да против дел-то Смертушки?!» Точно думаю: «За это я, и сгину здесь!» И чем больше я с мыслями этими оставался, тем больше они меня давили, пока не распластали совсем по земле. Стал я в отчаянии землю ногтями царапать, звериный рык вырвался у меня из груди!
И вспомнил я людей тех, что умирали в муках ужасных, и бабы, и мужики, и детки там малые, да вскипело в сердце моем! Не гоже людям так умирать! Не должны люди муки такие испытывать! Встал я на ноги, сжал кулаки, «хрен тебе» — думаю. Не позволю я такому делаться! Начал как зверь дикий реветь. Ревел, что было сил, что было глотки моей! Бил кулаками по земле, сколько сил было — бил! Звал на бой того, кто людей так мучает, да на тот свет отправляет без счету!
Всколыхнулись воды озера, поднялись волны высокие, и вышел из озера огромный осьминог, чернее самой ночи и бросился он на меня! А я бросился ему навстречу! Долго бились мы, много сил я истратил на него. Кажется, ноги и руки он мне отрывал, да новые у меня отрастали, и снова я на него бросался. Победил я его!
Умаялся, да отдохнуть сел на берегу у воды. И увидел тогда, что не осьминог этот всему виной был! Стражем простым он был, чтобы силы свои я на него истратил. Да зло, самое главное, — в озере ждало меня! В бездне глубокой, черной пучине — медуза страшная притаилась. От нее зло все шло! От нее всем погибель была!
Бросился я тогда в пучину озера. Опустился на самое ее дно! И будто не под воду я опустился, а в мир иной провалился. Прямо перед медузой той оказался. Огромная медуза-та! Зло от нее всюду идет, будто щупальца расползаются. Стал я тогда медузу ту, бить. Бил-бил, только сил уже не было у меня. На осьминога истратил. А медузе — все нипочем! Напирает она на меня, душит, жизнь из меня вытягивает! И с каждой минутой — все больше и больше! Смерть свою уже чувствовать начал. Не осталось сил моих физических. А других-то у меня и нет! Или есть?.. Вспомнил я, что силушки у меня еще есть. Да не простые, — особые! Они мне душами живыми данные! Тогда взял я, все мольбы людские, сжал я в кулак всю горечь душевную, всю боль душ человеческих, да со всей силы швырнул в нее! Ударило в медузу силой этой, да рассыпалась медуза на осколков тысячи, и враз исчезла она насовсем! И я упал до конца обессиленный.
Лежал я на дне пучины той. И рад, что живой остался, и не рад. Голова разламывалась, и все тело болело. Будто меня сквозь жернова пропустили! Всю ночь я пролежал на дне пучины, а днем проснулся. Чую — будто дышится легко, вольно мне! И жив я, и здоров полностью! Гляжу, а в руке — солнечный зайчик сидит. Теплый, яркий — рыженький. Да мягонький такой. Словно Солнышко маленькое. И глазки у него синие-синие! Взял я его, обнял, к сердцу прижал, да из пучины той и вынырнул!
Открыл глаза, а надо мной Серафима. Склонилась, лицо уставшее, да глаза в слезах. Степка стоит у постели моей, меня за руку держит. И дядька Вий рядом. Улыбается:
— Очнулся!
Дома я! Мои родненькие стены. Стол, стулья, лавочки, кровать, занавесочки на окошках. Все мое, родное! Даже на душе тепло приятное! Солнышко сквозь занавесочки проглядывает. Светло. Лучики по комнате бегают. По стенам, в люстре, той, что Мама Лиля, теща моя нам подарила! Целая люстра. Красивая! Хоть и электричества нету у нас. Дык, ее нам Махал-Махалыч под свечи приспособил. Двенадцать свечей туда ставится. Мы ее на праздники зажигаем. На Первомай и на Новый Год. Светится она теплыми огоньками, уютно так становится, по-домашнему! Нравится мне очень.
И люди тут собрались. Все мои — родные! И Серафима со Степкой, и дядька Вий, и жонка моя Любушка-Любимушка. Волчок едва двери не выломал, на улице был. Да прибег! Пустили его. Дядька Вий открыл. Так тот сразу ко мне и морду мне вылизывать! Рады все, что живой. И я рад, что они все живые!
Поднялся потихоньку. Бок еще болит. Ох и подлое это огнестрельное оружие! Будь ты хоть мал, хоть огромный, как я — все ему одинаково! Выстрел и все, пиши пропало... Это не кулаками в морду бить. Да и не кувалдометр мой! Тут с большой дистанции можно стрелять. Превосходство перед тем, у кого его нет — очевидное! Только вот патроны — в расход. А коли нету, дык все, и закончилось твое превосходство! Такие дела.
Поднялся я в общем. Бок перебинтованный. Аккуратно так, чистенько. Плотно повязка сидит, не давит! Да переживал, что голый, как когда очнулся после того, как меня тесть вилами проткнул. Не! Сейчас в штанах. Легкие такие, из простынки сшитые. Мама Лиля сшила мне, еще давно. Руками своими шила. В подарок. Чтобы дома я ходил. Удобно!
Постоял немного. Нормально, голова чутка покруживается, ну — то терпимо! Обнял их всех. И Серафиму, и жену, и дядьку Вия. Волчка погладил. Степку на руки поднял. Прижался ко мне Степан, обнял меня. Рад! Постояли маленько. Да присел я на лавку у стола. Тяжеловато мне еще.
Жена стол накрыла. Чай, варенье, закуски всякие. Еще водку на стол поставила и мне наливает. Только Серафима увидела, дык сразу запрещать! Нельзя мне говорит. Алкоголь вреден сейчас мне шибко! Жена злиться начала, да на Серафиму косяки кидает. А я посмотрел на ту водку, подумал, и не стал ее пить. — Не буду я! — так и сказал. И стакан от себя подальше отодвинул. Ну ее к черту окаянную! Может в другое время и выпил бы, и то — маленько, только не сейчас.
Чай пил. Степке показал, как бутерброды делать. Хлебушек брал, да нарезал его. Сверху маслом помазал, да вареньем. Из черной смородины оно. Помню, собирал прошлым летом. У опушки леса кусты. Много! Разрослась смородина. Целое море ее! Люди тропки проделали среди кустов. Как созреет — все туда. С лукошками, да корзинками. Собирают и так кушают. Вкусная, сладкая! А мы варенье варили с нее. С сахаром. В баночки разливали и в погреб. Есть припасы! Понравилось Степке так кушать, бутербродом! Маманька моя тоже очень любила, чтобы белый хлеб, да масло. Она его сама сбивала из молочка, из-под коровушки-то нашей, из-под Мартушки. Вот и меня учила. Не получалось тогда. Мальцом был. Но запомнил, как его делать. Крепко запомнил! А теперь у самого получается. Спасибо ей за науку! Как делаю, всегда маманьку вспоминаю! Вот так.
Поговорили мы. Рассказали мне, как Серафима привезла нас в Зареченку, как тащили меня в дом тяжелого такого, да как из меня она кусок пули доставала. Оно оказалось в меня пулей стреляли. Пуля прошла шкуру, да вдоль ребер. На вылет прошла. Только кусочек ее в ребрах застрял. У нее форма была такая, особая. Будто она, пуля эта — в теле раскрываться должна. Тогда наглухо кладет. Свезло мне! Пуля видать некачественная оказалась. Плохо ее из свинца отлили. И не раскрылась во мне-то! Отскочил от нее кусочек и застрял. Потому крови много так вытекло из меня. Рана не закрывалась. Серафима всю ночь надо мной провозилась. Оперировала! Она же врач. Дядька Вий ей помогал. Нож свой принес. Острый, как бритва! Да меня помогал с боку, на бок чуть поворачивать, чтобы Серафиме удобно работать было. Еще волчка он успокаивал. Выл волчок под окнами, да метался. Все, в хату рвался ко мне! Серафима не пускала. Говорила: «Не следует зверю тут быть, когда рана раскрытая. Заразу может принести. Хоть и друг, да стерильно все должно быть! Не в обиду ему». Серафима — она такая. Чтобы все чин-по чину было! Она сама до утра на ногах. Кусочек пули тот искала, да доставала. Он в сторону ушел от основного ранения. Долго возилась! А затем все это время коло меня сидела. Следила. Цельный день, и ночь, пока я в беспамятстве валялся. Жонку мою, в край загоняла. То за травами, то за лекарствами, искать какие есть у кого! Спасла меня Серафима в общем. Спасибо ей сердешное! Если бы не она — все, пиши пропало... Жонка тогда фыркала, что в нашей хате, да другая баба командует! Только ей дядька Вий укорот давал. Как может давал: кулак к носу и порядок. И дядьке Вию спасибо конечно! Поблагодарил их всех я. А Серафиму — особенно!