Неферомантика. Маленькие "детские" повести
Шрифт:
А бледные фигуры нестройно, но весело, завыли-заныли-завопили что-то народное, раздолбайское, разухабисто выделялся среди них мужицкий бас. Я хотел подпеть, но песни этой не знал. Откуда-то явился Дамир в широкой рубахе, за ним — широкоплечий, здоровенный детина с бочонком на плече, так запросто, будто это пакет из-под молока. По знаку Дамира, нежить поставил свою интересную ношу в траву, чуть поодаль от всё расширяющегося круга света от костра. Осветило мужику рожу, и меня будто оттолкнуло — зеленоватая, вся в пятнах. Этот был уже совсем несвеж, и что только удерживает в нем жуткую силу? Жуткий запашок… Он встал, тупо уставясь на принесенное добро. А я вдруг почувствовал странную усталость,
Обо мне тут же забыли. Я сидел в тени высокой травы, мокрый от росы. Пробирала мелкая дрожь. Хотелось выпить. В черепке быстро пустело. Запрокинув голову, посмотрел на звезды, такие низкие и острые, что кажется, протяни руку — соберешь их, и порежешься как о горсть стекла. Прямо над макушкой, едва не зацепив волос, прочертил густой воздух крупный нетопырь:
— Ш-шут!
Я вздрогнул от неожиданности, но сразу взял себя в руки: когда сидишь на сырой поляне у костра, в туче километров от родной Уфы, в ночь на Ивана Купалу в компании веселящихся мертвецов, отчего-то не гниющих — чему ж удивляться? Точно ведь — Ивана Купалы? Числа не вспомнить…
— Да?
— Что «да»? Я тебе выпить не предлагаю… пока! — уточнил кошмарик, еще раз прочертив темное пространство и уселся мне на плечо, неловко поцарапав. Говорить ничего не хотелось, и зверек видимо, это понял, сидел молча. Таращил круглые «вороньи ягодки» с уродливой вывороченной мордочки.
— Слышь, Шут, это… — начал он, хмыкнув: — Можно тя укусить? Один раз только, а? Больно уж охота.
Я повернул голову и с интересом уставился на него — смотрите, какое интересное предложение! Однако ж, мне по-хрену, хоть прям сейчас убей, раз смерти все равно нет — эти же пляшут, и ничего! Но заставить понервничать поганого мыша хотелось.
— Кровь, кровь, моя грязная кровь, Напившись крови моей дохнет комар, —запел я тихо, куражась — надо продать себя дороже, чем я стою.
— Шут, да я ж немножко, правда! Мне ведь и ложечки хватит, ну, не чайной конечно, но ведь нестрашно совсем! — заерзал голодный вурдалак. — Мы живого когда последний раз видали — ого-го! Да и не больно тебе будет нифига, у меня слюна альге… альгане… ну, этот короче, который обезболивает! А потом подорожничком заклеим, оно и уймется! А, вспомнил, анальгетик!
Я равнодушно молчал. Пусть еще подергается, я уже в принципе согласен, но мне нравятся его муки.
— А эти — они тебя не тронут, даже если почуют сладкое! Манька им строго-настрого запретила! Кто к тебе с вожделением подойдет — из деревни будет изгнан, и мыкайся потом, горемынушка, по просторам советской родины!
— Нету больше родины советской, — сказал я тупо.
— А насчет вожделения — это Машуля зря! Здесь, как я погляжу, отменные телки водятся, ничего, что холодные, и не такие согревались! — заржал я, хотя было нифига не смешно. Но упырек противно захихикал, подлизываясь:
— Да не, с этим-то как раз не напряг, разложишь какую захочешь, только Маньку вперед, она жадная. Я про кровь.
— Про нее, родимую, ядовитую! — кивнул я.
— Ну, так как? — пытаясь заглянуть мне в лицо, перегнулся урод.
— Валяй! — я подставил шею. Но он перепрыгнул на руку:
— Ты че, там, конечно, удобнее,
— А-а! — я закатал рукав: — Ну, жри, гад, враг рода человеческого!
Он аж передёрнулся весь, разинув черный ротик. Я и правда ничего не почувствовал. Глядя, как он жадно трясется, хлюпая и вздыхая, я ощутил, как время закручивается вокруг меня, распадаясь и растворяясь, будто исчезая совсем. Люди кружились у костра, кто ловко и прытко, кто тяжело и мучительно — руки-ноги разбухли от воды, слушались плохо. Особенно неуклюже и отчаянно дергался чей-то труп, сразу и не понять, кого, девушки или мужика. Что-то горестное и отчаянное было в его стараниях заставить свое гниющее тело слушаться. И будто спала вся ненужность, вся фальшь этого «праздника». Никому здесь не весело, их всех кто-то заставляет плясать, в мучительных попытках казаться, а не быть. Каким чудовищем они подчинены, кто терзает их, достает из воды, не дает естественному течению вещей взять свое? К чему им их смерть, если они ее лишены? Взглянуть один раз — и не поймешь сразу, что не так. Но… мертвое тело работает иначе. Что-то неуловимое отличает их от меня — то-ли холод тела — я вспомнил объятия Маши, то-ли что-то еще. Возможно, это и есть Смерть. А ей ведь нет объяснений.
— В вашем портвейне крови не обнаружено! — захихикал нетопырь. Сыто икнув, отвалил раздувшееся пузо от маленькой — будто бритвой сняли кусочек кожи — ранки, из которой быстро стекал ручеек. Я смотрел безучастно, как он скрывается в тяжелой от росы траве.
— Эй, ты чё, ты чё! — засуетился нечистый: — Заклей скорей!
Я упрямо покачал головой — не хочу!
— Ну, Шут, они ж могут и Маньку не послушать, растреплют тебя на кусочки, да и все!
— Буду рад! — отрезал я. Но он уже присобачивал лист подорожника.
— Отвали, я хочу умереть! — и отшвырнул его в траву. — Прямо здесь и сейчас! — уже слышу приход тихой истерики, ее знакомые легкие шаги. Я не нужен никому, ни одному живому существу в мире! А вот мертвым зачем-то пригодился.
— Ах ты, мерзавец! Хочешь без последней радости нас оставить? — взвизгнула Машка рядом и влепила мне крепкую затрещину. Я дернулся — больно все же, но легче не стало.
— Идите, идите! Нечего смотреть! — крикнула она, обернувшись, столпившимся вокруг мертвецам с жадными глазами. Они, ворча и глотая слюну, отошли к костру.
— Нет, ну надо же, стоило только его одного оставить… Эй, а ну-ка! Урод ты вонючий, вылазь! — и выволокла за шкирку одной рукой упырька, другой ловко заклеила рану листом. Тугобрюхий урод лениво отбивался, пьяно бормоча оправдания, и сваливая все на меня.
— Ай, да проваливай, ты мне мешаешь! — и раздраженно зашвырнула его подальше в траву. Села на колени, придвинулась. Распустила старую повязку, туго перемотала новую, пониже. Открылись ровные, аккуратные швы, но мне совсем не интересно, я смотрел на девушку. «Боже мой, вот что называют «прекрасной женщиной»! Завороженно следил, как она закончила, подняла огромные, как ночь, и темные, как небо, с искорками звезд от костра, глаза.
— Шут, милый, я тебя очень прошу, ну поживи еще! Ну, хоть немного, несколько дней! — уговаривала она меня, как ребенка, заглядывая в лицо и гладя по щекам. У меня щипало в глазах, я помотал головой, молча, боясь заплакать.
— Шут… Я тебя очень прошу! Ну почему ты не хочешь жить? Это же… только потом понимаешь.
Она отвела глаза, помолчала. Подняла их вновь:
— Шут, я ведь не помню уже, когда последний раз живого видела! Лет десять точно прошло…
И будто спохватившись, добавила: