Нефть
Шрифт:
— Плюс, как известно, коррелируется минусом. А признание — отрицанием, даже гонением…
— То есть противников тоже хватает, — временами и Патриарха забавляла склонность Госсекретаря к сложным вычурным фразам, однако, натешившись вдоволь, он позволял себе не зло и как бы ненароком щелкнуть того по носу, переведя на человеческий русский язык мысль, которую собеседник только что изложил продуманно высоким штилем.
— Врагов. Лютых и беспощадных.
— Ну, а как иначе? Одно без другого в политике не случается. Любовь без ненависти. Друзья без врагов.
— Но сегодня…
— В том-то и дело, что сегодня он, конечно, может совершить какой-то непродуманный шаг. Послушать кого-то, кто уж очень настойчиво шепчет в уши… Да еще в нужный момент,
— Известно… не то слово.
— Но ненадолго. Потому что — повторюсь — какие бы там ни наступали подходящие моменты для любителей нашептывать в уши. и что бы такое он в эти моменты ни наворотил, позже все равно поступит сообразно с ожиданиями общества.
— Общество неоднородно.
— Да. Но пока в нем доминируют либеральные силы. Вернее, пока не сошла либеральная волна.
— Волна?
— Именно. Помнишь у Ленина?… Ну конечно, помнишь, ты же научный коммунизм столько лет преподавал. Про декабристов, которые были страшно далеки от народа, но разбудили Герцена.
— Герцен развернул революционную агитацию…
— Вот-вот. Мы и были те самые декабристы, страшно далекие от народа. Но разбудили на сей раз отнюдь не Герцена, а ту самую волну — стихийной народной демократии. Это вроде как большая вода по весне на большой реке. Красиво, страшно. Ломает лед, рокочет, сметает все на пути, разливается широко, мощно. А пройдет день-другой — и нет воды. Грязь, ил, пена, щепки… Случается — мертвечина. А вода — послушная и ласковая, течет себе снова в привычном русле, и будто бы не она давеча неслась лавиной. Вот и стихийный революционный порыв в обществе — как та вода. Пока еще не сошел окончательно, но уже идет на убыль. И он — если вернуться к нашим баранам — это чувствует ничуть не хуже нас с тобой.
— Лучше. Мы знаем. А он — чувствует.
— Ну, вот именно.
— Но вода — если продолжить вашу аналогию — неизбежно сойдет.
— Сойдет. Вот тогда он и сделает новые ставки. На тех людей, которые будут отвечать чаяниям общества. Вернее, тех сил в обществе, которые в тот момент будут доминировать. И проявлять наибольшую активность. И представлять наибольшую угрозу. И он не ошибется, можешь мне поверить.
«И с легкостью отшвырнет от себя декабристов, которые — собственно — на своих плечах вынесли его на гребень той самой волны. Впрочем, это была, безусловно, взаимная потребность. Им необходима была фигура, фигуре — необходима была свита, которая — в конечном итоге — сделала из фигуры короля. И все. Мавры сделали свое дело. Странно, что они до сих пор этого не осознают. Впрочем, похоже, осознают помаленьку. Постигают горькие истины. Потому — вот — и прибежал. И заламывает теперь руки». В мыслях его не было злорадства и торжества старого лиса, наблюдающего, как молодые бойкие сородичи бьются, задыхаясь и костенея, в хитрых капканах, которые он обошел почти без труда. Отстраненное созерцание. И слабое любопытство — что задумал витийствующий визави, о чем — собственно — пришел договариваться? Или — просить? В принципе, он готов был к такому повороту событий, и только слегка ошибся во времени. Но это ничего не меняло принципиально.
— Послушай, мы ведь с тобой старые марксисты…
Узкое лицо госсекретаря окаменело. Круглые черные глаза-буравчики, не мигая, впились в собеседника. Взгляд стал злым и холодным. «Не пялься, не пялься. Не страшно. Подумаешь — оскорбился. Тоже мне, гегельянец. Гигант либеральной мысли. Ленинские-то конспекты небось до сих пор сложены стопочкой на даче, на антресолях. А там все — аккуратненько, красивенько, подчеркнуто красным фломастером, с пометками «NB!» на полях. Чтоб уж совсем по-ленински. Как у Ильича». Госскретарь между тем справился с приступом внезапной злости. Тонкие губы сложились в улыбку, недобрую, но он, кажется, не умел улыбаться иначе.
— Все мы родом… из классиков.
— Вот и я про то же. Про то, вернее, что базис определяет надстройку — и с этим никакие либеральные учения ничего не могут поделать.
— Ну, это вопрос дискуссионный.
— А
— И что же?
— Сойдемся на том, что, рано или поздно, — все придет к этому знаменателю, и люди, вовремя позаботившиеся о надежном базисе, спокойно сформируют адекватную стабильную надстройку. Без всякого шума и ненужных потрясений.
— И кто же эти люди?
— Об этом самое время подумать сейчас, пока не сошла волна. И есть возможность оказать реальную помощь в формировании будущего базиса.
— Ну, этим — собственно — мы занимаемся…
— Я знаю. Потому и просил приехать сегодня…
Разговор наконец вынырнул из опасной, скользкой колеи и свернул на накатанную, хорошо известную дорогу. Госсекретарь с явным облегчением оседлал любимого конька. За глаза его называли «серым кардиналом» нынешней властной команды, и он нисколько не обиделся бы — назови кто в глаза. Потому что был абсолютно уверен в том, что так и есть. Патриарх — по его мнению — был искушен, многоопытен, умен, но изрядно отставал в части современных политических технологий, потому — годился как исполнитель отдельных, пусть и тонких, манипуляций в сложной паутине политической интриги, целостный рисунок которой прямо сейчас, в эти минуты, складывался в голове Государственного секретаря России. Это, безусловно, было так. Впрочем, существовало еще и нечто, о чем Госсекретарь даже не догадывался, но хорошо знал и искусно вплетал в паутину его интриги Патриарх.
Итак, он знает толк в дайкири. И — много еще в чем. Но об этом — впереди. Сегодня дайкири было актуально, как никогда, потому что мы встречались в «El Floridita». Крошечный бар, затерянный в узких улочках колониального города. Впрочем, «затерянный» — здесь всего лишь метафора, безусловно. Авторская, и не слишком удачная применительно к «El Floridita». Крохотный бар — правда. Народная тропа, однако ж, не позволяет затеряться. Потому как памятники нерукотворные у каждого свои, по мере жизненных предпочтений. У него, Эрнеста Хемингуэя, — маленькие, тесные бары, рассеянные теперь по всему миру. Там всегда полумрак, и воздух пропитан кислым сигарным дымом, и темное дерево барных стоек не спасают уже никакие усердия пожилых барменов, сколько ни трут они полированную поверхность мокрыми тряпками.
Темные круги — отпечатки тысяч влажных стаканов — проступают на лоснящейся поверхности, отполированной тысячами локтей. И мелкие щербины, и глубокие царапины кое-где как следы от шрапнели на лафите старой пушки. На войне как на войне. В баре — как в баре. В парижском Ritz и где-то в Мадриде наверняка. Но более всего здесь — в Гаване. Не верьте, когда вам станут рассказывать про «бар Хемингуэя в Гаване», смело посылайте горе-знатоков к черту. Он жил в Гаване, он пил в Гаване, и, разумеется, он не мог ограничиться одним баром. Не тот город — старая Гавана. Не тому пороку — или искусству? — предавался старик, чтобы тупо напиваться в одном-единственном баре. Здесь были тонкости.
В «El Floridita», к примеру, — исключительно дайкири, двойной дайкири, если быть точным. Потом — «la Badeguita», и там уже совсем другая история. Потому что там был мохито. И снова — тонкости. Не тот нарядный гербарий в аквариуме узкого бокала, что подают теперь во всем мире, полагая, что подают мохито. В его мохито, кроме сахара, лайма, мяты, воды, дробленого льда и, разумеется, светлого рома (упаси вас боже от Gavana Club, ибо Gavana Club — узнаваемая игрушка для туристов, забава на экспорт, наподобие сигар Kohiba. Правильный мохито требует исключительно «Caney». На самом деле «Caney» — это всего лишь многократно воспетый Хемингуэем «Baсardi», но бренд «Baсardi» каким-то образом умыкнули американцы, и то, что пил Хэм на Кубе, называется теперь «Caney». Впрочем, это отнюдь не секрет мохито, а, скорее, — его залог)…так вот, помимо всего означенного, в его мохито всегда присутствовали несколько капель горькой настойки аngostura. Всего несколько капель. Но эти несколько капель решают все.