Негласная ревизия
Шрифт:
Персюкова совсем не было видно в тени между растениями. При последних словах он нагнулся, чтобы наполнить рюмку Ивана Петровича и поглядеть мимоходом на его лицо. Взгляд был внимательный, испытующий, как у осторожного доктора, который прописал больному новую микстуру и наблюдает за ее действием. Однако он ничего не сказал, опять ушедши в тень пальм.
– Я думаю, это оттого, – отвечал сам себе Иван Петрович, – что у всех сидящих вместе у камина одно и то же настроение. Мирное такое, задумчивое, немного грустное, может быть…
– Домашние пенаты незримо присутствуют, – отозвался откуда-то голос Персюкова.
Иван Петрович повернул голову и даже прищурился, но из света не разглядел
– Может быть, и пенаты, – согласился он. – А главное – это обстановка. На дворе ни светло, ни темно; по-польски это называется «шара година» – очень удачное выражение, по-моему. В комнате пахнет так хорошо (он понюхал воздух), немного духами, немного лаком и деревом от рояля. Тепло, полутьма, и дремлется, и вспоминается что-то, и куда-то манит, ждешь чего-то неизвестного…
Он остановился и поглядел на Валентину Сергеевну. Ему казалось, что она оценит его манеру говорить и опять проведет по его лицу своим ласкающим взглядом. Но она не шевельнулась, продолжая сидеть со скрещенными на груди руками и закинутой на спинку козетки головой. Из всего ее лица ему видны были только ее рот и подбородок.
– Чего-то таинственного, поэтического хочется, – продолжал Иван Петрович, неотступно глядя на освещенную часть лица Валентины Сергеевны и думая в то же время о том, что наверно этот "бестия " Персюков следит за ним самим с таким же вниманием из своего темного угла. – Жаль, что я не знаю хороших стихов. Или тоже хорошо бы теперь слушать длинную чудесную сказку, но только верить ей, как, бывало, верилось в детстве.
Он замолчал. В комнате слышалось только слабое хрустение угольев.
Персюков вдруг быстро поднялся, тихо отодвинул свой стул и, мягко ступая по ковру, подошел к Ивану Петровичу.
– Вы меня простите, пожалуйста, Иван Петрович, – сказал он, – мне сейчас нужно съездить по одному делу.
– Скоро ты приедешь? – лениво спросила Валентина Сергеевна, не оборачивая головы.
– Не знаю, голубчик. Через час, может быть, через два. Дело уж очень спешное. Ты постарайся, чтобы Ивану Петровичу не было скучно… Я не прощаюсь…
Он вышел на цыпочках, тихо и плотно затворив за собою дверь.
Пока не стихли его шаги, ни гость, ни хозяйка не сказали друг другу ни слова. Ему казалось, что в этой тишине между ними устанавливается непреодолимая близость.
Она заговорила первая.
– Вот вы сейчас сказали, что пахнет лаком, и потом – про детство. Скажите, случалось с вами, что иногда какой-нибудь звук или запах вдруг вызовет целую картину из прошлого? Особенно ярки воспоминания, связанные с запахом. Знаете, когда я слышу запах этого самого свежего лака, мне сейчас же представляется такая картина: я еще совсем, совсем маленькая, лет семи или восьми, и стою в углу, лицом к стене. Может быть, я была наказана, не знаю. Стена покрашена коричневой краской, густо так… и я отдираю эту краску ногтем. Солнце в это время садится; на полу четырехугольные пятна от окон, совсем багровые… Откуда-то, неизвестно, пахнет не то лаком, не то яблоками. И вы не можете себе представить, как вдруг грустно сделается и хорошо… Точно жаль, что нельзя этого воротить… С вами бывает что-нибудь подобное?
Она обернула к нему голову лениво-грациозным движением. Глаза ее, только что оторвавшиеся от огня, еще не потеряли неопределенного, мечтательного выражения.
Иван Петрович только теперь вполне постиг и оценил красоту ее лица: бледного, чувственного и чрезвычайно нежного, с низким лбом и яркими губами…
У Ивана Петровича было тяжелое, грубое и однообразное детство, о котором он не любил никогда вспоминать. Но на вопрос Валентины Сергеевны он отвечал утвердительно и так живо и радостно,
Опять, так же как и за обедом, их глаза встретились. Она закусила нижнюю губу; Ивану Петровичу опять стало неловко и приятно.
– Зачем вы глядите так долго? – сказала вдруг Валентина Сергеевна шепотом.
Но сама она глаз не отвела; наоборот, в них загорелся вызывающий, дерзкий смех. И, внезапно рассмеявшись громко, она поставила свою ладонь между его и своими глазами и так близко к его лицу, что он ощутил ее душистую теплоту. Его сердце сжалось и дрогнуло. Он хотел поцеловать эту теплую ладонь, но не решился; когда же она отняла руку, он досадовал на себя, зачем этого не сделал. Камин начинал потухать. Красный полумрак становился гуще. С каждой минутой делалось все более жутко и приятно. Теперь нужно было или окончить эту неловкость, или совершенно отдаться минуте и случаю.
– А я не ожидал, что вы слыхали мои слова, – сказал Иван Петрович, чтобы только нарушить напряженное молчание. – Мне показалось – вы, глядя на огонь, совсем ушли в себя.
Она перевела глаза на огонь, и лицо ее опять стало мечтательным.
– О нет, я вас внимательно слушала… Вы чуть-чуть не выразили одной моей любимой мысли… Только не досказали…
– Хотите, я теперь доскажу?..
– Нет, вы не угадаете… Это трудно. Ну, хорошо, говорите!
– Вы задумались над моими словами, что иногда хочется чего-то неизвестного… непохожего на повседневную прозу, что бы шло, может быть, вразрез… вразрез… ну, хоть даже с общественной моралью…
– А дальше?..
– Дальше? А вы мне скажите раньше, угадал я?
– Не совсем… Впрочем, я все равно теперь своей мысли не скажу… Все-таки, что же дальше? Ах, нет, нет, подождите, у меня на этот счет есть своя целая философия… Только я боюсь, что вам будет неинтересно…
Ему было настолько интересно, что он встал с кресла и сел рядом с ней на козетку.
– Видите ли… – начала Валентина Сергеевна быстро и немного волнуясь. – Но я боюсь за свой язык, совсем не умею им владеть… Видите ли: ведь никому не известно, что было с человеком до его рождения… Я вот закрываю глаза и стараюсь припомнить, что было раньше. И ничего, ничего нет, кроме вечной темноты. Я ничего не вижу, не слышу, не чувствую, не думаю. И вдруг, откуда-то, точно полоса света, жизнь. Я живу, понимаю, могу говорить, двигаться. Но ведь это все только на мгновение. Наступит старость, потом смерть… А потом? Опять та же неизвестность, опять, стало быть, тот же холод, то же ужасное «ничто». Для чего же это мгновение света? Кто мне растолкует его смысл? Что это? Случай? Ошибка чья-то? Недодуманность? Ведь не могу же я думать, что кто-нибудь подшутил над всем человечеством? Я читаю и слышу постоянно, что веемы, люди, одарены разумом и волей, и это нас связывает в братскую семью. Ах! Ничего этого я не вижу и не хочу признавать! Я вижу толпу, бессмысленную, раздавленную страхом смерти, толпу, которая судорожно цепляется за этот кусочек жизни и света… Мне самой становится страшно и противно!
Она замолчала и нагнула низко голову, приглядываясь к огню.
Иван Петрович следил за ее словами и движениями, точно наэлектризованный. Он видел, как высоко поднималась ее волнующаяся грудь, видел, как посреди полутьмы сверкало красное отражение огня в ее широко раскрытых глазах, как трепетали и раздувались ее тонкие, розовые от камина ноздри… Он заметил, как мягкие складки платья определяли форму всей ее стройной, крепкой ноги. Теперь в этой душной и теплой атмосфере, пахнущей мускусом, вино, выпитое Иваном Петровичем за обедом, сразу кинулось ему в голову.