Неизбежность. Повесть о Мирзе Фатали Ахундове
Шрифт:
А из Стамбула до Туапсе, лодка пристает к безлюдному берегу, не врезаться б в скалу, ух, как качает на волнах!.. и — в Тифлис.
Царские сыщики охотились за людьми Шамиля, французскими шпионами и новыми лазутчиками — а это свои, они везут тонкие и свернутые трубочкой листочки белой как мел бумаги, одни лишь слова, но гремят, словно колокол.
Хлынули, хлынули в Европу, в Париж, Рим, Лондон… в Берлин успеется, это никуда не уйдет, тем более что всюду царские родственники: по матери и по отцу; смешана и перемешана кровь, так что не надо искать этот первородный чистый дух; едут,
Александру и Фатали узнать о своих делах у себя же, так нет: свежие вести, только что испеченные, приносят эти тонкие-тонкие листочки в бамбуковой трости, а на ней — латинские слова: Patit exitus — «страдай, несчастный»!
Можно ли довериться Фатали?
А Фатали ищет свои пути: Шамиль? В это он не верит — что может Шамиль?
Сначала о пустяках: Александр о детстве своем, об отце-щеголе, пел, недурно танцевал мазурку, в ушах звучат отцовские восклицания, а мать нервничает: «Ах, ах!.. Какие красавицы!.. Княжна Нарышкина!.. Княжна Урусова!..», о стерляжьей ухе, — «подавалась в честь голубеньких (андреевских) и красненьких (александровских) кавалеров!..»
Кто не мечтает о голубой ленте высшего ордена — Андрея Первозванного!
А потом, когда сослуживцы ушли и они остались одни, — о пьесах. «Вы хотите разбудить пьесами?! Даже выстрелы не разбудили!»
Фатали сразу:
— На Сенатской? — накипело, чего таиться? амнистия ведь!
— Не только!.. — Александр к тем не причастен.
— Я верю в силу слова!
— Разбудим и их, что дальше?! Поодиночке будут пробуждаться, их будут поодиночке топить.
— Что же вы предлагаете? Не помогут ружья, не поможет слово, что же остается еще? Что третье?
Вот именно — что же еще, кроме ружей и слова?
Тупик.
Но наступает утро, надо жить, надо идти на службу, надо видеть: униженье, лицемерие, обман.
И все же слово, без вольной речи нот вольного человека!
А нужно ли, Фатали? не проклянет ли тебя спящий, когда пробудится, — чем ты можешь ему помочь?! И все-таки: будить спящих, стращать деспота, грозить гласностью верховному правителю: отрекись, если во взоре сонная тупость, если немощен и пет сил управлять!
Взятки. Видят и знают, но всеобщее молчание, ибо нельзя!
Губернатор оказывается мошенником: судить?! Его делают сенатором или членом Государственного совета, но зато строго наказывается мелкий чиновник, стянувший гривенник.
Поехал как-то Фатали навестить больного Ахунд-Алескера. Вышел на улицу. Три крестьянских парня и он:
— Бек измывается над вами?
— Ну что вы, мы ему так благодарны, кормильцу нашему!
— Он тебя вчера нещадно сек!
— Нас иногда полезно сечь, чтобы дурь в башку не лезла.
Баррикады?! Кровь?! А потом топор палача?! Об этом говорят глаза крестьянских парней в родной Фатали Нухе.
— Знаете, господа, новые подметные письма! Оттуда! Не успели отрезать веревку, на которой всех держали, как вдовствующая императрица дала Европе зрелище истинно азиатского бросания денег,
«В Риме августейшая больная порхает как бабочка»; «в Ницце — пикники».
Какую надобно иметь приятную пустоту душевную и атлетические силы телесные, какую свежесть впечатлений, чтобы так метаться — то захождение солнца, то восхождение ракет; чтоб находить удовольствие во всех этих приемах, представлениях, парадах, церемонных обедах и обедах запросто на сорок человек, в этом неприличном количестве свиты, в этих табунах — лошадей, фрейлин, экипажей, камердинеров, лакеев, генералов.
Надежды? Новый государь?.. Может, без огнедышащих катаклизмов? Как англичане, с обычным флегматическим покоем, тихо и у себя, и в колониях, где, так сказать, туземцы? Или мы настолько забиты и загнаны, так привыкли краснеть перед другими народами и считать неисправимыми наше крепостное право, тайную полицию и дикости, взятки и розги, что потеряли доверие к себе, — мол, труд этот не по плечам, авось будущие поколения!
О, Фатали! Цены бы тебе не было, если б к твоим восточным да эти европейские языки…
Официальные приемы, пышные балы, торжественные богослужения, парадные обеды и спектакли, народные гулянья по всей империи. Заставить забыть и проигранную войну, и звон кандалов, эти кости, скелеты, черепа. Отечество им что дойная корова.
Ах, отменен дикий налог на заграничные паспорта!
Прогнан ненавистный всем Клейнмихель!
Возвращены из ссылки те, кому судьба отпустила почти библейское долголетие!
Снят запрет показываться у священных ворот Зимнего дворца и у дверей дома московского главнокомандующего!
Неужто государь ничего не видит и не слышит? Но от кого узнаешь? От поэтов Третьего отделения? От чиновников? Они знают службу, но не знают России. Петербуржцы расскажут? Они заняты поисками связей с должностными лицами, жаждут Владимира, чтоб надеть его, и не ведают, что он висит у них или как ошейник с замочком у собаки, или как веревка оборвавшегося с виселицы. Или москвичи расскажут, занятые только тем, что каждый день доказывают друг другу какую-нибудь полезную мысль — к примеру, Запад гниет, а Россия цветет? Быть может, за хребтом Кавказа тифлисец расскажет? Фаталист? Какой такой фаталист? Ах, Фатали!.. Это что же, такое имя?!
Не ходить же государю переодетым по улицам Петербурга или Москвы? А если б и стал, что толку? Кто же у нас говорит о чем-нибудь на улицах? Ведь в корпусе жандармов есть много господ, которых не отличишь по пальто, всеслышащие уши и всевидящие глаза. Не из зарубежных же колоколов узнавать ему правду.
Может, все же в Тифлис?
Царю, конечно, следовало бы войти в город через Гянджинские ворота, главные из шести ворот Тифлиса, — торговые, обогнув верблюжий караван, трескучие арбы, набитые до краев мохнатыми коврами, — как бы не сбили его с ног тюком-горбом на спине или буйволиным бурдюком с вином и — выйти на торговую площадь — Майдан; как будто сыт, но как удержаться на Майдане при виде жаровни с шашлыком на алеющих угольях?