Неизвестная сказка Андерсена
Шрифт:
Справили похороны, отрыдала матушка, переменилась жизнь.
Кристиану не по душе были подобные перемены, чудилось ему – впустую время идет, и пока он в подмастерьях ходит, что ткача, что портного или на сигаретной фабрике спину гнет, мечта его детская, но живая, истончается. Вот-вот и вовсе исчезнет. И что тогда?
Пустота лежала впереди, и тревожны были сны, а потому, когда однажды появилась Тень, Кристиан обрадовался, сам сказал:
– Здравствуй,
– Я ждала.
– Чего?
Тень не ответила, Тени никогда не отвечают, если им того не хочется. Вместо этого она запрыгнула на постель, вдохнула едкий аромат сухого табака, которым пропахла и одежда, и кожа, и волосы мальчика, и спросила:
– Ты передумал становиться знаменитым?
Мальчик молчал, он вдруг понял, что стал много старше и прежние мечты казались странными, как и нынешний разговор с Тенью: все люди знают, что Тени не говорят.
– Взрослеешь, – печально вздохнула Тень и, устроившись в ногах, вдруг дунула. Горячим, дымным, сладким, как сахарные крендельки в лавке кондитера, как засахаренный миндаль и медовые пряники, как… мальчик вдруг понял, что время повернуло назад.
Время, по сути, такой пустяк.
– Ну что, – Тень улыбалась, – теперь ты будешь смотреть мою сказку?
Море катило волны, точно грозилось накрыть берег ледяною водою, вымыть грязные улочки, стереть остатки весеннего, ноздреватого снега, уже и не белого – серо-черного, недопеченной хлебной мякоти. Море гнало ветер, и тот, залетая в паутину улочек, метался, хлопал ставнями и сырым, вывешенным на сушку бельем, лизал шершавые стены и, обессилевши, падал на мостовые. Иногда ветер приносил дождь, но чаще – туманы. Густые, не молоко даже – сливки – они бережно кутали город, крали звуки и запахи, влажными утробами глотали дым и тепло, чавкали шагами, хрустели раздавленной скорлупой, шуршали крысиными лапами, вздыхали и изредка загорались желтыми глазами фонарей.
Город не любил туманы. Город не любил людей. Город существовал сам по себе, готовый в любой миг скатиться в свинцовые воды Балтики. Верно, под ними, средь молчаливых рыб, ему было бы покойнее.
И люди, чувствуя этакое отношение, боялись. Запирали двери и ставни, зажигали свечи и лампы, много больше, чем требовалось. Люди наполняли дома голосами и музыкой, шумным весельем и блеском драгоценностей, роскошью убранства. Приезжие удивлялись, говорили, что вот он, истинный рай земной, где круглый год царит веселье и радость.
Приезжие не слышали стона моря.
Не слышали голосов сирен.
Не видели, как в молоке тумана нет-нет да мелькнет силуэт…
– Я видел ее! Видел! – подвыпивший моряк колотил кулаком в грудь и опасливо поглядывал на
И немногочисленные посетители таверны закивали, подтянулись поближе. Бухнулась на стол кружка эля, глиняная тарелка с тушеною капустой, горшок с ребрышками. Моряк, втянувши мирные ароматы, вздохнул.
– Теперь-то что? – он уже и сам знал, о чем упреждала эта встреча. Не знал только, как теперь дальше жить. И люди не знали. Худенький поп в старой ризе, склонившись над пустою кружкой, забормотал молитву. Окле-рыбак сочувственно похлопал по плечу и отвел взгляд, как будто он, Ниссе, заразный какой.
Уезжать надо было из города еще отцу, а лучше деду, который с чего-то решил искать счастья на скалистом побережье ледяной Балтики. Не было тут счастья.
Сожрало море и деда, и троих сыновей его, сгубило голодом да мором сестер и дочерей. Отступило, насытившись, давая надежду на мир. Недолгим он был. Ушел в Антверпен и не вернулся Мортен, слег по весне маленький Фольке да так и не встал. Ушла за ним безутешная Грете… Море глотало людей, отдариваясь рыбой и кораблями, что приходили, когда целые, когда потрепанные бурей, но живые. Замирали в проливах или же отлеживались в доках, позволяя соскрести с темных боков ракушки и водоросли, заткнуть раны паклей, заклеить смолою.
Но и тут море брало свое сполна: рушились мостки, падали мачты, срывались топоры, отсекая пальцы, уродуя руки и ноги.
А иногда море выбиралось и бродило по городу, пело, звало, тянуло сквозь туман бледные руки, норовя обнять, коснуться влажными губами, оставить клеймо, метку, которую не смыть, не снять, не избавиться.
И тер Ниссе шею, и тянул ворот рубахи, и скреб когтями, но нет, не исчезала ледышка из-под кожи, жила в крови, плыла к сердцу.
Отец так же ушел, встретил ночью в тумане девушку, и хоть наслышан был обо всяком, но не сообразил сразу молитву прочесть. Коснулась тварь морская человека…
Зачем, зачем он не уехал? Долги не пускали, матушка, готовая вот-вот разродиться – седьмым? Восьмым? Девятым? Она противостояла морю единственным доступным ей способом: дарила жизнь. Отец вышел: барк с косыми парусами, сети, бочки с солью, отчаянная надежда, что вот этот поход позволит… не позволил.
Был шторм. Небо драло паруса, выворачивало мачту, с визгом и скрипом пилило снасти, хлестало косыми плетями внезапного дождя. И волны бодали борта. А низкая луна мочила подол в белой пене, тянула ее вверх, развешивая тучами по небу. И щурилась, мигала одноглазой кошкой Полярная звезда.
Отца не стало. А спустя неделю Ниссе устроился на корабль. Ходили недалеко, не решаясь выпустить из виду землю, хоть бы и прикрытую лохматыми туманами, зовущую маяками да колоколами церквей. Впрочем, стоило отойти чуть дальше, и звон глушили чайки.