Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник)
Шрифт:
Она жила в Петергофе. Да нет же – она еще живет там! Страшно подумать – минуло уже 16 лет с той поры, когда целовались мы с нею под дубами и кленами!
Как изменился мир за 16 лет! А парку хоть бы что. Все деревья на своих местах. Так же таинственны, так же безлюдны аллеи.
Как далекий прибой
родного, давно не виденного моря,
звучит мне имя твое
трижды блаженное:
Александрия!
21.6
Вспоминаю дни юности беспечной. Вспоминаю субботние очереди в баню.
Обычно очередь располагалась на лестнице. Если она занимала один марш – это была не
Стояли мы с отцом (а часто и с дедом) по полтора-два часа. Мимо нас спускались по ступеням краснолицые, распаренные, уже вдоволь намывшиеся счастливцы. И, как всегда бывает в таких случаях, чем длиннее, чем ужаснее было это стояние на лестнице, тем сильнее хотелось помыться. Очередь подавляла волю, порабощала душу. Воображение рисовало сладостные картины набитой людьми раздевалки с весами, с батареей лимонадных бутылок на столе банщика, с фикусами на окнах. Воображение живописало груды голых тел в душной мгле парилки, звон шаек, шум льющейся воды, гомон голосов множества людей. О нет, не встать в очередь было невозможно, а уйти из нее было просто немыслимо!
Поздно вечером, уставшие, разомлевшие, возвращались мы домой, и женщины на пороге говорили нам радостно: «С легким паром!»
28.6
Для того чтобы жить по-настоящему, надо все время быть на гребне отчаянья. Это очень трудно. Поэтому большинство живет кое-как.
19.7
Включаю радио. Голос диктора: «Все они знают, что основная задача искусства – прославление подвигов народа, строящего коммунизм».
Точная, лаконичная формулировка: основная задача – прославление. Как в Древнем Египте.
Мы вернулись к истокам цивилизации.
21.7
Люди ходят по Луне!
Два американца бродят по Луне где-то в районе моря Спокойствия! И весь мир следит за ними, глядя в экраны телевизоров!
Празднично и тревожно.
Что дальше? Что приберег для нас таинственный космос? Что сулит он этому, еще столь несовершенному, раздираемому ненавистью и предрассудками, трясущемуся в лихорадке человечеству?
27.7
Тщательно, с пристрастием перечитываю Ницше. Прекрасный поэт, хотя и антихрист.
Как ни удивительно, но книгу мою не вернули мне из издательства тотчас и с негодованием. Даже есть малюсенькая надежда, что ее удастся каким-то образом напечатать.
Занимается ею в издательстве Мина Исаевна Гликман, милая женщина, всепонимающая и доброжелательная. Но, увы, от нее зависит очень немногое.
Она говорит, что мои стихи плохо ложатся в книгу и как бы отталкиваются друг от друга. Еще она говорит, что книга не должна производить впечатления ложной многозначительности, а также не должна она пахнуть западным модернизмом. Надо опасаться также возможных обвинений в индивидуализме, ретроспективизме, литературщине и уходе от жизни. Короче говоря, опасностей – тьма.
– Хорошо, – говорю я добрейшей Мине Исаевне, – давайте выбросим все подозрительное и оставим верняк.
– Ах, нет, – говорит она, – тогда книга будет пресной! Надо изловчиться так, чтобы Алексеев остался Алексеевым и чтобы комар носа не подточил.
– Прекрасно! – говорю я. – Давайте изловчимся!
И вот мы изловчаемся.
Все-таки это удивительно, что книгу мою не вернули мне тотчас и с бранью!
В 27-м году Цветаева писала Пастернаку:
«Ты не знаешь моего одиночества… Закончила большую поэму. Читаю одним, читаю другим – полное молчание – ни слова! – молчание, по-моему, неприличное, и вовсе не от избытка чувств!»
Иногда я искренне, как младенец, удивляюсь своему существованию в поэзии. Читать свои стихи мне вообще некому. Я согласен был бы и на молчание, лишь бы сидели и тихо, терпеливо слушали.
31.7
Вечером купался в озере. Плыл на боку. Половина моего лица была в воде, и одним глазом я ничего не видел. Другой глаз был почти вровень с поверхностью воды. Плыл я лицом к солнцу, оно висело низко и слепило меня. Я прищуривал глаз, и тогда в каплях на моих ресницах вспыхивали радужные круги, все время менявшие очертания, как в калейдоскопе.
Одно из редчайших и прекраснейших мгновений жизни.
3.8
Мама часто говорит мне: «Вот ты считаешь себя ученым человеком…» Например: «Вот ты считаешь себя ученым человеком, а сделал себе подсвечник из сосновой коряги! Кто же делает подсвечники из дерева? Они же могут загореться от пламени свечи, и тогда будет пожар!»
В глубине души мама убеждена, что я не такой уж ученый человек, во всяком случае – не ученее ее. Не может же быть, чтобы я, которого она родила, которого она помнит совсем беспомощным крошечным существом, в чем-то превзошел ее!
5.8
«Простор» вернул мне «Стеньку Разина».
«Такую “веселую” вещь напечатать в “Просторе” сейчас просто невозможно». Письмо подписал В. Антонов. Инна Потахина, оказывается, только замещала его в отделе поэзии. Но отчего же так долго замещала? Видимо, статейка З. Кедриной не осталась в Алма-Ате незамеченной.
6.8
Евтушенко и Аксенова выгнали из редколлегии журнала «Юность». «Молодая Гвардия», «Октябрь» и «Огонек» с остервенением нападают на «Новый мир». Сталинисты лезут изо всех щелей. И славянофилы оживились ужасно: пишут бог весть что. Пишут, что декабристы хотели унизить Россию перед Европой, а Пушкин, пока он сочувствовал декабристам, не написал ничего путного, что раскол – явление прогрессивное, что русские купцы презирали деньги, что истинная Русь жива только в деревне, а просвещение – штука вредная. Все это, как ни странно, печатают. Волна национализма свободно катится по страницам тех самых журналов, которые с усердием ругают китайцев за зверский национализм.
17.8
Страх смерти уже перестал быть моим главным страхом, больше всего я боюсь теперь, что все сделанное мною погибнет. Впрочем, это лишь новая форма того же, прежнего страха.
29.8
Студент-медик снимал комнату у набожной полуграмотной старухи. На стенах он развесил репродукции мадонн Леонардо вперемежку с таблицами из анатомического атласа.
– Грех! – говорила ему старуха. – Великий грех! Рядом с богородицей такое безобразие! Будет вам, безбожникам, на том свете тошно – помянешь мои слова!