Неизвестный Олег Даль. Между жизнью и смертью
Шрифт:
Мы начали сдавать материал. Директор «Мосфильма» Пырьев, который дал мне эту постановку (ну, это уже другой разговор, не про Олега, о том, как я её получил), был вроде нашим покровителем. Когда Иван Александрович первый раз смотрел материал, он взбесился и заявил раздражённо буквально следующее: «Герой у тебя — подонок (имелся в виду Олег). Мать его — б…». В общем, картина такая: непонятно, для кого делаешь то, что делаешь.
Я тихо сидел у микшера. А это был Пырьев, он не терпел никаких возражений. С ним никто не спорил, даже сам Юткевич. И вот, я сидел глухо у микшера, понимая, что мне полный конец и всё — бред. Я сказал: «Иван Александрович, я же не могу строить всю
В этом директорском зале сидело человек двадцать — моя группа и какие-то его приближённые. Иван Александрович поднялся, пошёл к своему пальто, палке и шляпе, которые лежали тут рядом, на кресле… Его уже два часа ждал Президиум оргкомитета Союза, который тогда образовывался, — он был там главным и заставил всех сидеть и ждать, потому что важнее — вот эта картина, производство, а остальное всё — мура. И там его ждут знаменитые крупные люди, а здесь какой-то мальчишка «позволяет себе», и он теряет время на это! Он был очень огорчён. И ссутулившийся, оскорблённый Пырьев, ни слова не говоря, взял своё хозяйство, пошёл к дверям и, уже возле них остановившись, полуобернувшись, сказал: «На вашем месте, Лёнечка, я бы так не говорил». То есть я такая сволочь неблагодарная! А это вот я заступался за Олега, потому что не мог примириться.
Но всё равно, оставалось какое-то ощущение, что где-то Олег не очень точен, где-то он мог быть и поочаровательнее, и помилее, и не такой скрипучий, и не такой раздражающий — он всё время раздражал.
А потом я увидел, какой он имеет успех, и что на нём держится картина. Когда через 20 лет посмотрел эту картину (уже прошли большие 20 лет, многое заставившие нас пересмотреть и передумать!), я увидел, что в картине один Олег Даль настоящий. Всё остальное — на уровне нормального нашего среднестатистического кино, которое может быть, может не быть, а Олег один — настоящий. После него я видел много тюрем и заключённых, и судеб разных, и делал картины… Вот он — подлинный, он — настоящий, со всеми этими недостатками.
Более того, есть интересные вещи. Нас заставили немножко помучиться. Кто-то там донёс, что картина «не та»… И были просмотры. Приезжал товарищ Грачёв, такой маленький блондин, заведующий Отделом административных учреждений ЦК КПСС, который ничего не сказал, посмотрел картину и исчез. Потом появился у меня министр внутренних дел товарищ Тикунов Вадим Степанович — духами от него пахло, обихоженный такой человек…
А в картине был удар по милиции. За прокуратуру был я, у меня консультанты были все из прокуратуры — прокуратура была хорошая, а вот милиция — нехорошая.
Посмотрев картину, Тикунов сказал: «Так. Ладно. Я картину, в общем, принимаю, мне нравится. Но вот это место я ни за что не пропускаю. Просто режьте меня на куски, но это я не могу принять…». А там Олег кричал: «Когда тебя бьют сапогом в живот…». О том, что избивали и почему он сознался, когда следователь прокуратуры его спрашивал: «Зачем ты на себя наговорил?» Вот крик такой, истерика. Тикунов же настаивал: «У нас бьют в милиции. Бьют. Но где? При задержаниях, в вытрезвителях, но если человек уже сидит, его допрашивают, на него заведено дело, то это вряд ли, это немыслимо, если вы мне это найдёте и назовёте…»
Я сказал: «Конечно, я не найду. Где найти? Кто мне расскажет, кого вы избиваете на допросах?» Но было совершенно ясно, что мне придётся это вымарать. И мы, не меняя там ни одного метрика, ничего в монтаже не трогая (тогда я бережно с этим обращался), заставили морщившегося Олега — ему это не нравилось очень — произнести какую-то муру так, чтобы губы в кадре смыкались: «Когда
Потом она была принята, пошла широко, был у неё тираж и пресса — всё, как полагается, но, сколько бы мы ни участвовали в очень больших обсуждениях (в Красноярске, допустим, был гигантский зал — тысяча или больше человек — во Дворце культуры), кто-нибудь обязательно говорил: «Его же избивали в милиции!»
Это, может быть, ответ на вопрос Льва Романовича Шейнина: как же мы не объяснили, почему это всё происходит? Его же избивали в милиции, и никто это не опровергал. Так что, кроме того, что Даль это играл, это СУЩЕСТВОВАЛО, присутствовало, переживалось. Есть ещё и какой-то другой закон — вычеркнуто, а играл-то он вот ЭТО. Какой там текст не подложи, в особенности, когда смотришь картину в каком-то сельском клубе, где ни черта не видно и ни черта не слышно, но публика, привыкшая к нашим «замечательным» условиям проката, всё отлично понимает и переживает подлинные обстоятельства.
Мы просто удачно проскочили с «Человеком». Тогда, несмотря на то, что заволновались какие-то товарищи в административном отделе, тем не менее, мы нашли поддержку. Мы показывали картину Генеральному прокурору СССР Руденко и старику Горкину, Председателю Верховного суда. В общем, был специальный наказ, они пришли запрещать, поскольку возникло такое мнение… «надо закрывать». Ну, как это такое: человека вдруг приговаривают к расстрелу. Зря. Могли и расстрелять, если бы не произошло дополнительное расследование. Как это в нашей прекрасной социалистической юстиции вдруг приговаривают человека? Там было много неприятных вещей. Ненужных вещей. Там была очень комплиментарная картина в адрес вообще всей прокуратуры. Даже такой широко мыслящий человек, как Лев Романович Шейнин, и то — покривился, поморщился. Мол, недостаточно хорошо картина сделана.
А тут были у меня Руденко и Горкин. Два человека — и всё. Вот мы им показывали картину. Мне кажется, Олег был тогда в зале. Почему-то у меня такое ощущение, что он был, сидел где-то рядышком. Не первый ли раз он тогда смотрел всю смонтированную картину? Был, был — точно. И Руденко меня так похлопал по коленке, сказал: «Всё в порядке». В общем, они не стали запрещать, попрощались, поручкались и ушли. Всё. С тех пор все решили, что мы им картину сдали. Куда уж выше? Какие инстанции ещё? Посмотрели они — и всё. Пошли печататься копии.
Ездил ли Даль с картиной по стране? Мне кажется, в Красноярске он с нами был. А потом либо он где-то снимался, либо в театре играл. Лучше всего ему было в театре, конечно. Поскольку он был очень талантлив и профессионален с младых ногтей, он очень легко входил во все системы, в любую группу. Я уверен, что он замечательно себя чувствовал в Ленинграде на «Лире» у Козинцева, наверняка был любим всеми. Его нельзя было не любить, при всём раздражении.
Это тоже ведь свойство артиста. Большого артиста. Вот, скажем, Певцов, большой петроградский и ленинградский артист, немножко заикался. Гликерия Николаевна Федотова была немножко кривобокенькая. Алиса Георгиевна Коонен была с кучей каких-то физических недостатков — со странной речью, с моргающими глазами. Я, например, её не очень воспринимал… Любимцы публики, властители дум. Вместо того чтобы подладиться и создать из себя нечто такое, всех устраивающее, эталонное, нейтральное, стерилизованное «никакое», артист заставляет полюбить все его недостатки. И этим становится прекрасен. Ему даже подражают. Молодые артисты всегда подражают недостаткам какого-то другого артиста. Достоинствам труднее подражать… Начинают волочить ногу…