Неизвестный Солженицын
Шрифт:
После такого-то сна шли на работу. Кирпичный завод, на который летом каждый день часов в шесть утра отправлялись арестанты, находился от острога верстах в трех-че-тырех. На весь день им выдавали только хлеб, а обедали они уже по возвращении, вечером, когда темнело. Таким образом, как легко установит всякий читатель, рабочий день составлял самое малое часов двенадцать. И все на одном только хлебе.
Зимой распорядок был несколько иным. Каторжан запирали в казармы «как только смеркалось». Значит, можно было подольше поспать, получше отдохнуть? О, если бы!.. Во-первых, из-за скученности все равно «часа четыре надо было ждать, пока все засыпали». А во-вторых, более длительное, чем летом, пребывание в смрадной казарме было скорее не отдыхом, а мучением.
Каков же распорядок жизни был у того, кто с такой
К этому нельзя не добавить, что все годы неволи каждое воскресенье были у Шурочки нерабочими днями, да еще два майских праздника, два октябрьских дня, День Конституции, еще, кажется, что-то, — всего за год набегало около шестидесяти совершенно свободных от работы дней. А были ли свободные дни у обитателей Мертвого дома? Да, тоже были. Таких дней у них в году насчитывалось целых три: один на Пасху, один на Рождество, и один по случаю тезоименитства государя. Такое-то получается соотношение: 55–60 и 3.
А каков был сам труд, сама работенка-то? Насчет чужого труда у Александра Исаевича, как и во всем, полная ясность. Говоря о царской каторге в целом, он прежде всего подчеркивает, что там «при назначении на работу учитывались: физические силы рабочего и степень навыка». Этим, мол. и объясняется, что на той же, например, Акагуйской каторге «рабочие уроки были легко выполнимы для всех». Для читательской несомненности подчеркнул эти слова: «легко выполнимы». А уж на Омской-то каторге, когда арестанты, застоявшись от безделья, начинали все-таки что-то делать, то «работа у них шла в охотку, впритруску», то бишь бегали они при этом трусцой, весело погромыхивая кандалами.
«После работы, — продолжает нам правдолюб разоблачение бездельников, — каторжники Мертвого дома подолгу гуляли по двору острога». Слово «гуляли» тоже подчеркнул и сделал логичный вывод: «Стало быть, не примаривались».
Но раскроем опять страницы «Мертвого дома». Читаем о работе каторжников: «Урок задавался на весь день, и такой, что разве в целый рабочий день арестант мог с ним справиться. Во-первых, надо было накопать и вывезти глину, наносить самому воду, самому вытоптать глину в глинобитной яме и наконец-то сделать из нее что-то очень хмного кирпичей, кажется, сотни две», чуть ли даже не две с половиною. Возвращались заводские уже вечером, усталые, измученные». Над этими-то измученными людьми Шурочка и потешается. Здесь нельзя не вспомнить сцену из «Одного дня Ивана Денисовича», в которой рассказывается о том, как заключенные кладут кирпичную стену: «Пошла работа. Два ряда как выложим да старые огрехи подровняем, так вовсе гладко пойдет. А сех^час — зорче смотри!.. Подносчикам мигнул Шухов — раствор, раствор под руку перетаскивайте, живо! Такая пошла работа — недосуг носу утереть…»
Что это? Да она самая — работа в охотку, работа впритруску. Так что, знаем мы о такой работе среди заключенных, но только не от Достоевского. Зачем наш автор свои художества пересовывает на другого, догадаться нетрудно. В свое время эта сцена трудового энтузиазма зэков многих, начиная с Хрущева, подкупила, и, конечно, сильно способствовала появлению повести «Один день» в печати. Но потом она пришла в вопиющее противоречие со всем тем, что Солженицын написал о жизни заключенных в «Архипелаге ГУЛАГ», — вот он ее и предал и сделал вид, что ничего подобного у него нет, что это, мол, у Достоевского впритруску-то. Авось поверят не только Чуковская да Владимов…
Нельзя уразуметь, насколько труд человека тяжел или нетяжел, если пренебречь таким вопросом, как питание. Солженицын, преследуя все ту же цель — доказать легкость каторги Достоевского, хочет внушить нам, что в остальных лагерях и тюрьмах, где он отбывал вторую половину срока, условия быта и, разумеется, питания были у него совершенно невыносимыми, губительными. Однако и здесь он сверх пайка получает и сахар, и сало, и сливочное масло, и лук, и чеснок, и колбасу, и овсяные хлопья, и многое другое, столь же для здоровья полезное. Дело в том, что еще в двадцатых числах июня 1945 года, т. е. через три с половиной месяца после ареста, Шурочка начал получать передачи, а затем посылки, и это — в течение всего срока заключения. «Мы в наших каторжных Особлагах, — пишет он, подчеркивая, что даже в «особлагах», а о простых лагерях и говорить, мол, нечего, — могли получать неограниченное число посылок (их вес — 8 кг., был общепочтовым ограничением)». [123] Конечно, «могли получать» не значит, что получали все, иным не от кого было, но он получал именно «неограниченное число» посылок и передач. Шурочке привозили и слали то жена, то ее сердобольные родственницы — пожилая тетя Вероня и старенькая тетя Нина. Кстати, продуктам питания в посылках сопутствовали такие полезные вещи, как валенки, белье, шерстяные и простые носки, рукавицы, носовые платки, тапочки и т. п. [124] . По воспоминаниям Н. Решетовской, посылки часто «носили символический характер и приурочивались к семейным праздникам», иначе говоря, Сане вполне хватало и казенных харчишек, а это было уже сверх необходимого — лакомство, баловство, праздничные подарки.
123
«Архипелаг», т. 3, с. 533.
124
Решетовская Н., с. 115.
Кое-что из подарков ему даже надоедало, и в письмах, например, к тете Нине он без стеснения позволял себе привередничать: «Махорку лучше бы не № 3, а № 2 или № 1 — № 3 уж очень легок». Это писал он в декабре 1950 года из своего самого тяжкого заключения. Еще интереснее с точки зрения тюрьмоведения другое: что сказали бы обитатели «Мертвого дома», покажи им Шурочку со шматком сала в правой руке, с медовым коржиком в левой, да с шоколадкой за щекой, и объяви притом: это, мол, ребятушки, ваш собрат по страданиям, горький каторжник 1945–1953 годов. Пожалуй, такая картина и такое объяснение показались бы им столь же фантастичными, как щи без тараканов. Вот так наш страдалец и питался на своей интересной каторге, набираясь сил для разоблачения Достоевского, да и всего остального, что ему не по нраву, а на дворе стояли первые послевоенные годы с их карточками, очередями, недоеданием.
О жизни в неволе очень много говорит работа, которую приходится выполнять, ее условия. В 1970 году в биографии для Нобелевского комитета Солженицын писал о своих лагерных годах: «Работал чернорабочим, каменщиком, литейщиком». А через пять лет, выступая перед большим собранием представителей американских профсоюзов в Вашингтоне, начал свою речь страстным обращением: «Братья! Братья по труду!» И опять представился как истый троекратный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Немало лет! Американцы слушали голосистого пролетария, затаив дыхание.
Приобщение Александра Исаевича к физическому труду произошло в самом конце июля 1945 года, когда, находясь в Краснопресненском пересыльном пункте, он начал ходить на одну из пристаней Москвы-реки разгружать лес. Достоевский пишет: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына никто здесь не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того, «с удовольствием ходили». И то сказать, чего здоровому парню в летнюю пору сидеть в бараке. Молодой организм требовал движения.