Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение
Шрифт:
Похвальные грамоты редко хранят в личных делах; выговоры, однако, из личных дел не изымают, даже после того как они сняты.
Не будучи человеком творческим, Грущин тем не менее обостренно, как-то даже сладостно чувствовал душу художника, видел ее пульсирующей, сокращающейся, живой.
Мешавшая ему в творчестве изначальная логика (в истинном искусстве логика возникает лишь после рождения замысла, который обычно внезапен) спасла Грущина от жизненной катастрофы после того, как он, закончив институт, провалился с выпускным спектаклем. Другой бы на его месте
Грущин разбил на составные части такие понятия, как «сострадание», «благородство», «жалость», «ответственность», «долг», «честность»; особо тщательно он анализировал суть отношений старших к младшим, выделяя при этом, конечно же, мир театра; мужчин — к женщинам и наоборот; он просчитывал для себя допустимые границы выражения обиды, отчаяния, странности, счастья.
Он легко защитил диссертацию по искусствоведению, взяв темой творчество профессоров своего института, одним из которых был Самсоньев, художественный руководитель их курса.
Его статьи были посвящены лишь тем, кто уже был на вершине.
Он знал, что похвалу снесет каждый.
Он готовил свои позиции загодя.
Он сумел доказать свою нужность. «Он доброжелателен, — говорили о нем. — Да, не режиссер, но другой бы озлобился, а этот нашел себя в новом качестве; он живет по закону открытого забрала».
Именно поэтому перед тем как ехать в управление, Грущин позвонил народному артисту профессору Самсоньеву и попросил уделить ему десять минут.
— Алексей Алексеич, — сказал он, когда мастер пригласил его на кухню (гордился тем, что вся была отделана обожженной вагонкой; чисто деревенская атмосфера; над электрической плитой была устроена стилизованная под старину вытяжка; сковородки висели медные, подарили ученики с Кавказа), — надо выручать Саню Писарева.
— А что, та сказа, случилось? По-моему, он на коне...
— Это по-вашему. Его, бедолагу, конь может с минуты на минуту растоптать... Я бы хотел, чтоб пронесло, но сие не от меня в настоящий момент зависит...
— Бутерброд хотите?
— Спасибо, я завтракал, с удовольствием выпью стакан чая.
— Крепко заварить?
— Нет, не надо, спасибо, я пью шиповник.
— Что случилось, рассказывайте...
— Вчера мне поручили готовить на него приказ: открываем театр, то есть придаем коллективу титул театра, он ведь уже состоялся, и состоялся здорово, талантливо...
— Вы не писали о нем? Я смотрел его выездные представления, здорово... Но вы не писали, та сказа?
— Еще не опубликовал, но уже написал. Не в этом сейчас суть. Саня снова попал в какую-то грязь, что-то там связано с бриллиантами, его жена занялась куплей или продажей... Но он об этом вроде бы не знает, поэтому я и приехал к вам как к мастеру...
—
— Пока никому. Я надеюсь успеть провести приказ сегодня, но если докатится до верха, Саню надо прикрыть...
— А что это за история с бриллиантами? Откуда это у него?
— Не у него, у жены...
— Ах, какая незадача... Уголовщина?
— Нет, нет, спаси бог! Разве он на это пойдет? Но вы же знаете, как у нас все обрастает слухами! Словом, я боюсь, что мой шеф решит переиграть, отступит, скажет, что сейчас не время открывать его театр, все-таки Саня заявил свою труппу как коллектив политического действа... Вот штука-то какая... А если отложат открытие, то это надолго...
Самсоньев намазал сухой хлебец творогом, алчно и хрустко откусил большой кусок, проследил маленькими глазами, не упали ли крошки на стол (был опрятен до болезненного), спросил, прожевав:
— А как ваши отношения с Писаревым?
— Никак.
— То есть?
— Вы же знаете его не хуже меня. Я им восхищаюсь, но ведь он наверху теперь, что ему до меня, бюрократа?
— Я скажу ему, как вы по-рыцарски себя вели...
Грущин пожал плечами:
— Не ради этого приехал... Я думаю, что если мне удастся уговорить шефа в случае, если до него уже докатилось...
— От кого докатилось?
— От кадров... Я вчера совершенно случайно узнал об этой бриллиантовой истории, когда был у кадровика, понимаете? Я сидел у него, а тут стали звонить из угрозыска...
— Ну, дальше...
— Есть один только способ спасти и Саню и его театр... Вы должны согласиться стать председателем художественного совета, худруком нового коллектива...
— То есть?
— То есть ваш авторитет не позволит зарубить все дело на корню.
— А Писарев?
— Будет ставить свои спектакли! Не станете же вы отбирать у него эти двести рублей...
— Погодите, погодите, но ведь на афише будет стоять мое имя, а не его... А он придумал и затеял все это предприятие... Да нет, погодите, так нельзя, Вася... Надо позвонить Писареву и спросить его, что он думает об этом.
Грущин знал, что мастер скажет именно так; он ждал этого вопроса, точнее говоря, вел к нему, ибо ответ его был готов и слажен, выверен до самой последней мелочи.
— Вы тогда заодно позвоните моему шефу Кириллу Владимировичу и расскажите ему, как я занимаюсь разглашением служебных тайн...
Самсоньев аж крякнул, дожевал свой хрустящий хлебец и сказал:
— Если вы думаете, что мое согласие спасет писаревский театр, то придумайте, как отбить для него имя в афише...
— Сначала надо открыть театр... Повторяю, может быть, до Кирилла Владимировича еще и не дошло, давай-то Господь...
— Хорошо, держите меня в курсе дела...
— Надо, чтобы вы побыли дома хотя бы до часу.
— Не могу. У меня репетиция со студийцами в двенадцать.
— Я должен быть у шефа в двенадцать. Но вы же знаете, его могут задержать, вызвать... Пожертвуйте для дела репетицией, вы ж нас к себе домой приглашали работать...