Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
«Ах, ты, бестия, — подумал я, — просек, дьявол, аллюзию «опричнины»! Ишь, рентгенщик идейный!»
— Хорошо, Юлиан, — кротко сказал я. — Заменим на другой оборот.
А два месяца спустя в редакции, вычитывая последнюю корректуру, не удержался от соблазна и, мысленно застонав от неловкости, все-таки слово восстановил.
«Авось, Юлиан не заметит». Он не заметил. Или сделал
У тени его я сегодня прошу прощения за это мое самоуправство. Юлиан был профессионал высокого класса, очень неплохим историком, великолепно имитировал архивы. Человеком он был утренним, как и я, жаворонком, и писал с раннего утра. Ведь он, в отличие от Достоевского, занимался не темными безднами и не темными глубинами необъяснимого сознания, и не темными аллеями, как Бунин, а светлой разумной человеческой фактурой, которая пыталась этот мир упорядочить.
И, конечно, такие вещи делаются утром. Толстой вот так работал по утрам, потому что был великим, разумным исследователем вселенной российской.
Возможно, что высокий класс профессиональности Юлиану немножко мешал — он делал все чуть быстрее, чем надо было бы, чтобы ощутить неразрешимость некоторых проблем.
Есть проблемы, которые по природе своей неразрешимы. И русская мысль эти проблемы любит. Русский человек любит погрузиться в неразрешимость и объяснять этим все свои беды. А Юлиан все проблемы разрешал.
Он был рационально мыслящим писателем и поэтому так быстро работал. После его смерти, когда стали обсуждаться совсем другие умственные идеи, его логика была не опровергнута, а как бы отодвинута.
Думаю, что его время придет теперь на абсолютно другом уровне, когда нужно будет опять вне- дрять некий разум в эту систему.
Юлиан как человек и как писатель был привержен логике, а русский человек, вообще живущий не по логике, время от времени эту логику себе возвращает, упиваясь тем, что, оказывается, мир может быть разумен. Поэтому время Юлиана еще вернется.
Но, конечно, уже на другом уровне, и читать его будут иначе...
ВОСПОМИНАНИЯ ПИСАТЕЛЯ ГЕОРГИЯ ВАЙНЕРA
С Юлианом я познакомился 25 декабря 1966 года при трагикомических обстоятельствах.
Накануне этого дня он «сильно отдыхал» в ВТО и что-то не поделил с присутствовавшими там гражданами. В ВТО ходили не только деятели сцены, но и масса всякого рода смешных людей — деловиков, фарцовщиков и прочих.
Вот с ними он и затеял драку, причем был и ее инициатором и виновником. Дело закончилось тем, что их всех забрали в знаменитое 108-е отделение на Пушкинской площади. Фарцовщики и всякие темные личности были трезвыми и их отпустили, а Юлиан — знаменитый милицейский писатель, автор «Петровки, 38» продолжал бушевать и его посадили в обезьянник.
Он
По сей день не знаю, почему начальство решило тогда сделать из Юлиана фигуру для битья и стало его сильно прессовать.
Все вчерашние друзья — милицейские начальники и зрители спектакля «Петровка, 38» — отказались с ним разговаривать по телефону и видеться. На счастье мы с братом в тот день встретились с нашим товарищем, который нам и рассказал, что Юлиана Семенова чуть что не сажают.
Мы выразили большое сожаление, потому что Семенова почитали как писателя.
— А вы можете ему помочь? — с надеждой спросил нас друг.
— Мы не генералы, но конечно поможем! — тут же откликнулись мы.
Он незамедлительно позвонил Юлиану, и мы договорились о встрече. Надо сказать, что мы в то время с Аркадием как литературные фигуры не существовали. Я был корреспондентом ТАСС, а он — старшим следователем на Петровке.
Приехали мы к Юлиану. Несмотря на Рождество, настроение у него было явно не рождественское — он встретил нас весь в синяках после ВТОшной битвы и в большой депрессии.
От Юлиана мы узнали, что дело вел следователь Ракцинский — наш товарищ. Мы его немедленно взяли в оборот и узнали, что фарцовщики и хулиганы, теперь выступавшие в роли потерпевших, — мои хорошие знакомые.
(У меня в тот период был такой круг общения.) Я к ним позвонил и в приказном порядке велел все заявления и показания отозвать. На Ракцинского мы с Аркадием тоже «оказали давление», и он все дело развалил.
Две недели спустя начальство его запросило, а там ничего против Юлика не было. Его отправили на поруки в Союз писателей, и оттуда на Петровку пришло письмо о том, что ему объявляется строгий выговор с занесением в личное дело, — дескать, он сурово наказан. Так Юлик отбился, а мы с ним подружились до конца его жизни.
Вспоминаю я Юлиана с большой любовью и грустью, потому что ни с кем другим я так не дружил, — если Аркадий был человеком спокойным, то мы с Юлианом — взрывными, и наши с ним отношения нельзя было назвать ровными и добрыми.
В «мирную пору» мы друг друга беззаветно любили, но уж если ссорились из-за чего-то, то доходили чуть что не до драк...
Именно Юлиан в значительной мере предопределил нашу литературную судьбу. Произошло это так: вскоре после спасения Юлика от «судилища» мы, стыдливо хихикая, признались ему, что написали свой первый роман. Я увидел, как напряглось его лицо. Он тревожно спросил: