Некоторым образом драма
Шрифт:
– Уходи, па-а-ацаны!
И табун сворачивает. А сзади всё ближе и ближе: «Да-а-а-ешь!» И все уже знают: не уйдешь от этого крика. Азартом и неукротимостью тачанок, сукном островерхих шлемов, перестуками «максимов» силен этот крик.
Всадник обходит табун. Гаснет бег, и нет больше ветра, только тихое утро и веселый голос дяди Кости:
– Что ж вы, пацаны, а? Вас в ночное, как взрослых мужиков, а вы в скачки играть? А ну, ссыпайся вниз, бери в узду и меньше часа не выводить!..
Переругиваясь на ходу, в бомбоубежище ввалились домоуправ, инженер жилконторы и сантехник. За ними, последним, появился бывший прокурор Зыбунов с папкой в руке и орденскими планками на пиджаке.
Федор Иванович
Зыбунову говорить нравилось, голос у него был сочный, красивый, он сам слушал себя и дирижировал стаканом с водой, вода при этом почти не плескалась. Единственное, что он умел делать и делал всю свою жизнь, – это произносить такие слова.
И глядеть на Зыбунова после Двадцать второго съезда было странно и как-то даже неудобно. Ни на заводе, ни в любом другом учреждении такой человек не мог бы сейчас держаться. Но здесь, в домоуправлении, он все-таки нашел себе местечко.
Федор Иванович глядел на бывшего прокурора и вспоминал людей, которые двадцать шестого января тридцать восьмого года пришли за отцом.
Это было ночью. Он проснулся от длинного, казалось, бесконечного звонка. В комнате родителей вспыхнул свет, он пробился в щель под дверью, заиграл на брошенной Ритой резиновой кукле. За окном светила луна и был ясно виден снег на черных ветвях тополей. Звонок раздался опять, еще более длинный и требовательный, а в комнате родителей по-прежнему было тихо, хотя и горел свет. Федор встал и босой прошел к двери. Отец сидел у стола совершенно одетый и курил. Он или не ложился еще, работал, или знал от дяди Кости о том, что должно произойти, и приготовился. Мать натягивала через голову платье, путалась в нем и что-то еле слышно причитала.
– Поторопись, мать – сказал отец. – И возьми себя в руки. Я не хочу, чтобы тебя видели такой.
– О, боже мой! – сказала мать громко, выныривая из платья и одновременно нашаривая ногами шлепанцы.
Звонок все звонил, он не прекращался. Но отец будто не слышал его. В парадную дверь тяжело ударили. Отец оглядел мать и сказал:
– Иди к детям пока. И заколи волосы.
– Иду, Ваня, – сказала мать. Она прошла мимо Федора очень близко, но не заметила его и склонилась над кроваткой Риты, которая продолжала спокойно спать. Федору стало так жутко, что в животе захолонуло. Он увидел, как отец рывком выдвинул ящик письменного стола и взял наган. Пару секунд отец смотрел на наган, подкидывая его в руке и усмехаясь.
– Отец! – закричал Федор, не сходя с места.
– Обуйся, – приказал отец хрипло, кинул наган обратно в ящик и пошел открывать дверь.
Потом Федор видел его еще один раз уже в камере следователя во внутренней тюрьме. Следователем был дядя Костя.
Ослеп дядя Костя в сорок втором году после пулевой контузии. Он выполнял специальное задание в тылу немцев и попал в плен. И через день бежал. Он знал какие-то слишком важные вещи. И двое других пленных помогли ему бежать. Их убили, а он неделю полз через лес абсолютно слепым на гулы орудий. И выполз, и передал то, что должен был передать. За это он получил Героя.
Федор Иванович услышал свою фамилию.
– Камушкин позволяет себе наплевательски относиться к тому, товарищи коммунисты, что мы ему поручили… – говорил Зыбунов. – Почему он не провел информацию? Я вижу за этим, если хотите, саботаж… И пока я являюсь руководителем нашей организации…
Кулак дяди Кости медленно поднялся над столом президиума и рухнул вниз.
– Слушай, Александр Иванович, – сказал дядя Костя, когда вокруг наступила тягучая и напряженная тишина. – Если ты еще раз вякнешь про саботаж или еще что-нибудь такое, то… хоть и слепой, а терпеть тебя больше не стану, понял?
Зыбунов развел руками, приглашая собрание в свидетели происшедшего безобразия. Федор Иванович встал и сказал, обращаясь сразу ко всем:
– Обвалилась стена у въезда в порт. Мы ее раскапывали, думали, там люди есть. Никого, правда, не оказалось…
– Разрешите вопрос? – любезно спросил Зыбунов, он прекрасно владел собой. – Вы что, Федор Иванович, пожарник? Или, простите, сапер? Или милиция? Что, в городе людей мало? Вам было поручено важное, политически важное дело. Его и следовало выполнять.
– Может, вы и правы, – согласился Федор Иванович. Он не чувствовал ни злости, ни раздражения.
– Проведет информацию завтра, и дело с концом, – сказал Власов.
– А я б его все-таки засудил, мер-р-рзавца! Камушкин, слышишь? Это я про тебя, – сушкуйничал Петя Безбородко и тем разрядил обстановку. Даже дядя Костя разжал кулаки.
Федор Иванович шел домой по Галерной улице, которая так называлась потому, что когда-то здесь жили люди, строившие галеры. Вечер был свежий и бодрый, но чувство какой-то нереальности усиливалось. Как будто люди, дома и сам воздух обволакивались слабым ореолом каждый раз, когда он начинал всматриваться в них. И звуки, казалось, тоже потеряли четкость.
В комнате стояла зыбкая тишина и полумрак. Не зажигая света, Федор Иванович прошел к тахте и сел. Прошедший день был тяжел и грузен, он давил к земле, как рюкзак в конце пятидесятикилометрового перехода. Ныли плечи, ломило виски, стискивало затылок. Надо было расстегнуть лямки и привалиться спиной к сосне на обочине, и посидеть, закрыв глаза, ни о чем не думая.
Было одиноко и невыносимо тоскливо от одиночества. И в то же время не хотелось никого видеть. Уже где-то близко конец пути. Сколько переходов до него? Если рюкзак будет так тяжел, долго не протянешь… Сколько Ритка связала когда-то рукавиц с пальцем для указательного? Сколько пальцев нажали спусковой крючок через жесткую шерсть ее рукавиц? И сколько пуль точнее пошли в цель из-за нее, Ритки? Почему он думает об этом? Потому что ей сейчас больно и плохо… Ей нужно родить ребятенка, и тогда она будет счастлива, потому что тогда ей придется думать не только о себе самой. Но ее не уговоришь. А когда и почему он сам бывал счастлив? А что такое счастье? Вероятно, состояние гармонии, когда все в человеке звучит в унисон Миру, и маленький смертный человек приобщается бесконечности. Люди науки находят счастье в познании новой истины. И любовь приносит счастье, ибо любовь – тоже познание, познание самого себя как частицы чего-то другого. Конечно, он бывал счастлив. И бездумно – в детстве, когда зажигались свечки на елке, и пахло морозными яблоками, и теплый стеарин капал на ладонь, и только-только начинались еще каникулы, и впереди сияли две недели свободы, коньков, снега, беззаботности. И он был счастлив, когда впервые после ранения спустился в госпитальный сад, покачиваясь от слабости, чувствуя руки и ноги совершенно легкими, будто к ним привязали по воздушному шару. Было лето, шуршали березы, халаты медсестер были очень белые; он вдруг понял, поверил, что будет еще жить, что еще будет любовь и работа, и длинные дороги, и короткие волны; у него было ощущение исполненного долга, покойной совести, возвращающегося здоровья. Он был счастлив до того, что спирало дыхание и щипало глаза…