Некоторым образом драма
Шрифт:
– Не куришь, значит?… Правильно. Чем позже начнешь, тем здоровее будешь. И… держи себя в руках, Федор Иванович.
Тут дверь отворилась и вошел отец, один, без конвойных, как будто вернулся с работы. Очень похудевший, в нижней рубахе под пиджаком, выбритый. И без усов. Федор первый и последний раз видел отца без усов.
– Проходите, Иван Иванович, – сказал дядя Костя тем же незнакомым, усталым голосом. – Садитесь.
Отец прошел к стулу напротив Федора и на ходу провел рукой по волосам сына.
– Здравствуй, Федор, – сказал он и сел, положив руки на колени.
– Пять минут, – сказал дядя Костя и вышел в заднюю дверь кабинета, бросив на стол папиросы и спички. Отец сразу же, торопливо взял папиросу и закурил.
– Откуда
– Сядь! – приказал отец властно и приложил палец к губам. И продолжал прежним спокойным голосом: – Товарищ Кузнецов здесь давно работает. – Как мать? Рита?
– А мы тебе с передачами записки посылаем, – сказал Федор. – А ты не получаешь их? Мы тебя очень любим, отец, если б ты только знал, как! И мы знаем, что скоро уже все выяснится… И мать держится молодцом…
– Товарищ Кузнецов сделал мне большую любезность, – сказал отец. – До конца следствия свидания запрещены. Он вызвал тебя по моей большой просьбе. Просто ты мог бы не всему поверить, если б услышал это не от меня лично…
– Чему поверить, отец?
– Всему, что я скажу. Да, о матери и Рите… Ты теперь всегда будешь один отвечать за них… Да, но я не о том… Тебе придется официально отказаться от меня, Федор! Я виноват. Я совершил поступки, предающие наше дело. Вольно или невольно, но я стал врагом народу и понесу за это кару. Больше того, я сам, сознательно играл на руку врагам. И как бы меня ни наказали, это будет справедливо, – он говорил спокойно и холодно. – Ты все понял?
Отец смотрел в упор, жадно и настороженно, ожидая чего-то. Быть может, ждал, что Федор вскочит и закричит: «Врешь! Я не поверю! Врешь, отец!» Быть может, боялся, что сын поверит сразу и сразу решит простить.
Но для Федора всего этого оказалось слишком много. Стены двинулись круг него, безусое лицо отца вдруг приблизилось, чужое и страшное лицо.
– Уйди! – закричал Федор. – Убирайтесь все! Предатели!
Наверное, на минуту он потерял сознание. А когда стены остановились, отца уже не было. И казалось, что это был только кошмар, сон, и сейчас должно наступить утро, и он проснется, и все будет обыкновенным и домашним. Но рядом стоял дядя Костя со стаканом воды и говорил:
– Держите себя в руках, Федор Иванович. Я вас предупреждал: держите себя в руках. Так. А теперь прочтите и подпишите.
Буквы на бумаге прыгали перед глазами Федора, он не мог остановить их, он просто подписал внизу страницы.
– Идите, – сказал дядя Костя. – С институтом, я думаю, у вас все будет в порядке. И молчать обо всем, что видели и слышали здесь. Вы дали расписку и в этом.
Вероятно, он дал тогда расписку в очень многом. Поэтому его и вернули в институт. Поэтому через год его приняли в партию. Он отказался от отца. Он поверил, что отец – враг. Отец никогда не лгал. И если он сказал сам, сомнений не могло быть ни в чем. Отец, конечно, никогда не был никаким врагом. Ни вольно, ни невольно. Но он слишком знал своего сына-комсомольца, потому что сам растил из него большевика, и не хотел, чтобы малейшая тень неправды и несправедливости смутила веру сына в то дело, которое еще долго предстояло делать на планете большевикам. Вот и все. Отец предпочел умереть, навсегда оставшись в глазах сына предателем, нежели дать сыну повод для малейшего сомнения.
«Эх, отец, – думал Федор Иванович. – Даже ты мог ошибаться. Даже тебе не хватило мужества для правды. А разве можно хоть чего-нибудь добиться ложью? Эх, отец! Как страшно было тебе умирать, какую высшую из всех высших мер муки ты принял. И все напрасно, потому что лгать нельзя, отец. Ты боялся навредить правдой своему же делу. Так не пойдет. Так больше не повторится. Самый опасный из всех поворотов позади. Поезд миновал его и не сошел с рельсов. Меня не выгнали из института, меня не преследовали, мне верили, и, быть может, я принес пользу. Все потому, что ты солгал мне. Но глубоко во мне все это время жила тоска, и жизнь моя была окрашена ею. И как ни ужасно вымолвить, но и ты виноват в этом, потому что ты солгал».
Федор Иванович опустил руку под стол, привычно нащупал ручку чайника, поднял его и пососал из носика густой от сахара кофе. Кофе кончался. Надо было встать, сходить на кухню и заварить новый. Но где-то слишком близко пульсировали сейчас сигналы ракеты, Федор Иванович подбирался к ним вплотную. Он уже отстроился от всех станций. Оставалось совсем немного. И, главное, было уже ясно: она жива, эта ракета, она подает сигналы. Наверное, не один он такой опытный и умный, наверное, еще кто-нибудь подбирается к ней вплотную. Но все равно нет времени заваривать новый кофе, хотя он и нужен для успешной работы… Несколько минут Федор Иванович взвешивал все за и против, старательно пытаясь быть объективным.
– Брось, Федор, – сказал он наконец вслух. – Обойдешься без кофе. Тем более – это вредный наркотик.
Он посмотрел на впалый живот луны и погрозил ей пальцем. Он не сомневался в том, что победит ее. Ракета сейчас где-то рядом с ней. Ракета летит и сверкает на солнце. Куда? Скоро он поймает ее сигналы. И они больше никуда не смогут убежать, потому что коричневая лента магнитофона зацапает их навсегда.
– Вперед, Федя, – сказал Федор Иванович. – Победа будет за нами. Как это поет Рита?… Летчики, пилоты, бомбы, самолеты, вот и улетели вы в далекий путь. – И он увеличил громкость, глядя на маленький деревянный кораблик перед собой и вспоминая прошлые свои далекие дороги и густые от ветра штормы, и аварийные посадки самолетов, и успехи в своей работе, и схемы новых радиопередатчиков, на синьках которых стояла и его подпись. Потом он вспомнил морского льва Ваську. Ваську везли в Одессу. Он сидел в стальной клетке на палубе и часто купался в бочке с водой. Ваську любили и таскали ему рыбу. Васька был надменный и делался все надменнее и грустнее, чем дальше уходили за корму его родные места. Случился шторм. Крепления Васькиной клетки стали рваться, но вода шла накатом через палубу, все обледенело, и пройти к Ваське было опасно. А клетку надо было открыть, чтобы лев мог выбраться на волю, когда она сорвется за борт.
Федор Иванович представил себе тяжелую, беззвучную, темную, как вишневый джем, воду и медленное падение сквозь эту воду нелепой, громоздкой клетки с надменным Васькой в ней. Представил молчаливую муть, которая поднимется с илистого грунта, когда клетка с Васькой неторопливо коснется его. Придонное течение снесет муть в сторону, вокруг Васьки просветлеет, ни гул, ни грохот шторма над океаном не дойдут туда. Грустный и надменный Васька обрадуется, попав в родные места, и рванется всплыть, но ткнется головой в стальные прутья клеточного потолка. Еще десять, пятнадцать, двадцать минут – черт его знает, сколько может жить морской лев без воздуха – Васька будет метаться по клетке в страшном одиночестве на океаническом дне, задыхаясь и шевеля редкими жесткими усами, потом начнет слабеть. И вечно молчащие глупые и жестокие рыбы, которых всю жизнь ел Васька, соберутся возле его клетки и будут неподвижно висеть за прутьями, таращить на него глаза, чуть пошевеливая жабрами и хвостами.
Федор Иванович обвязался концом и попробовал пробраться к Ваське через штормовой накат по обледенелой палубе. Его швырнуло на стальной трап под полубаком. Открылась старая рана. Тогда и начались опять боли, тошноты и обмороки. И больше уже никогда Федор Иванович не плавал. А Васька все равно рухнул за борт в закрытой клетке и погиб там, в глубине на дне Атлантического океана. На дне океана все так же беззвучно, как и в космосе. Когда где-то в Галактике рождаются и гибнут звезды, когда гигантские взрывы раскидывают на миллиарды километров материю, то все это происходит в абсолютной тишине. Очень страшно беззвучие космических просторов…