Некоторым образом драма
Шрифт:
«Письмо твое, старик, я получил в Литве. А писать не стал, что-то настроения не было. И второе письмо я твое получил, которое ты с пьяных глаз не отправлял целую неделю. Написано оно тобой 7 ноября, а опущено – 14-го. Ты там написал, что не любишь праздников. Написал ты мне это дело, а потом пошел и надрался. И целую неделю не просыхал.
Видал я тут Вальку Ежова, звал он меня на другой день на просмотр вашего фильма, говорил, что Васька Аксенов глядел и смеялся. А я вот не пошел. Ну вас всех на фиг! Вы, гады, выперли меня из своего коллектива, да еще платить заставляете. Очень это по-свински. А если бы мы с Васькой участвовали, то фильм был бы в пять раз лучше.
А тут еще повесть свою потерял. Там у меня много было написано, разрозненно, сзаду наперед и по-всякому, но написано было порядочно, а теперь вот не могу найти никак, жалко будет, если я ее посеял где-нибудь в своих переездах или сжег нечаянно. Я тут в марте, когда в Тарусе жил,
«Нестора» моего по Москве читают, откуда только журнал достают. Читают его, а критики делают вид, что ничего такого и не было. Один Дёмичев меня нехорошо помянул вкупе с Солженицыным и Залыгиным. Было у нас в ЦДЛ партийное собрание, так вот он там выступал и очень был мною недоволен.
Ты, старик, когда в Москву приезжаешь, пьянствуешь только да дерешься, да по бабам бегаешь, и морда твоя опухлая дрожит и трясется. Нет того чтобы пришел тихо-смирно, с умным разговором, философию какую-нибудь придумал бы, школу какую-нибудь литературную начал бы, оно и приятно было бы. Собрались бы у Шима, потолковали бы, у него квартира большая, новенькое свое почитали бы, покумекали бы, как быть нам дальше. Вон погляди на разных фирсовых, как дружно держатся, я прямо с умилением на них гляжу и взираю. А мы что? Каждый прохиндей только и считает, что он самый талантливый, каждый сам по себе, нет спайки, дружбы настоящей нет, а есть одна пьянка, похмелье на другой день, да воспоминания – где был, да где пил, да с кем пил, да сколько выпил, да чего выпил, да с какой бабой после поехал.
Там у вас в Питере сейчас работает один американец из Корнелльского университета. Этот американец написал прекрасную статью обо мне в качестве предисловия к английскому изданию моих рассказов. Работает он у вас в Пушкинском доме. Зовут его Джордж Джибиан, или как он себя зовет на русский лад – Юра Гибиан. Так вот ты его найди, передай ему от меня привет, скажи, что я с удовольствием с ним встречусь, когда он вернется в Москву. Он у вас там долго будет жить, месяца два, наверное. Так вот ты с ним познакомься обязательно, да поговори, наберись ума, человек он серьезный, нашу литературу знает отлично, тебя, конечно, тоже знает и ценит, я уверен, так вот ты с ним поговори, как у них в Америке сейчас расценивается наша литература, это тебе будет интересно знать. Приди в Пушдом, спроси: где тут у вас американец, тебе его и выдадут, понял? И дай ему почитать «Нестора», если найдешь журнал. И свой «Соленый лед» обязательно дай, пусть просветится. Да не надирайся сразу с ним, а сперва задумчиво походи по городу…
В барах не заказывай 200 или 300 гр., они не понимают, а скажи так: «F"unf vodka. Zusammen», что значит: пять порций водки вместе. Ясно? А то и не выпьешь ни хрена. Попей там пивка. Пивко у них будь здоров!»
«А потом? Когда стали топтать Максима Рыльского, Сосюру, Яновского – за национализм, умиление прошлым, низкопоклонство? Не встал же и не сказал: „Товарищи, что вы делаете? Опомнитесь! Это же лучшие наши писатели!“ Нет, ничего этого не сказал, промолчал. (В тот же день Корнейчук, как бы между делом, осведомился: „Почему ты заявку на строительство дачи не подаешь? Подавай, поможем…“). И в разгар космополитической кампании, кратко, но осудил с трибуны что нет, не „позорное“, как говорили другие, „прискорбное“ явление. (На следующий день, на этот раз не Корнейчук, а Збанацкий – секретарь парткома, намекнул, что есть возможность без очереди получить машину.) И выросла среди дубрав Кончи-Заспы, на берегу Днепра, двухэтажная дача, с верандой и гаражом, где стояла бежевая „Волга“, а после поездки в ФРГ и недурной „Оппелек“, и не только в „Гослите“, но и директор „Совписа“ Лесючевский встречал с улыбкой, просил присаживаться, спрашивал, когда новую повесть принесете, включим сверх плана… Да, сидел за одним столом. С шулерами за одним столом. И хлебал из их же миски… Потом вставал из-за стола и, утерев губы, шел в „Новый мир“, неся под мышкой свой „Родной город“, где Митясов вовсе не бил по морде декана Чекменя, а в „Кире Георгиевне“ бывший ее муж, Вадим, ни в каких лагерях не сидел, просто работал где-то на Крайнем Севере… И все меня любили. Читатели, в основном, за первую книгу, друзья за веселый нрав и компанейство, редакторы за покладистость, начальство за то, что на их языке называется принципиальностью – пьет, правда, и выпивши не прочь поиронизировать над системой, но линии партии придерживается, никогда не отклоняется, ни вправо, ни влево…»
Нырок в очень далекие времена
Был такой публицист Аввакум Петрович. Сгорел в прямом смысле этого слова 1 апреля 1681 года. Был публицист Александр Радищев. 4 сентября 1790 года приговорили к смерти, но по случаю мира со Швецией засадили «на десятилетнее безысходное пребывание» в Илимский острог.
Юный и наивный Пушкин писал Бестужеву: «Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева! Кого же мы будем помнить?» Вскоре Пушкин на опыте убедился, что вспоминать об авторе
Убили Пушкина, ясное дело, не за поэзию, а за публицистику.
Это я все к тому, что поворот нашей литературы к публицистичности, который намедни обнаружили, произошел уже довольно давно.
Кстати, впаяли Радищеву десятку не только за то, что он «вооружался противо цензуры», но и за выступление «противо праздничных приемов у начальства».
Были братья-публицисты Ульяновы. Одного повесили, другой прошел тюрьмы, ссылку, эмиграцию, тоже получил пулю и умер 54-х лет, упрямо утверждая, что ничего в художественных делах не понимает.
Вот анонимка. Нет не только имени и фамилии, но и обратного адреса. Речь о книге «Соленый лед»: «Половина Вашей книги – дешевка, бьющая в нос пошлость, поверхностность. Отчего? Думаю, от воинствующего Вашего невежества. Воинствующего. Вы не только малообразованны, Вы гордитесь этим!.. Что там паршивая заграница! Вы своей страны не считаете нужным знать! (Не в том дело, что Вы не знаете, где город Пирятин, или думаете, что это фамилия, а в том, что Вы похваляетесь этим, Вам не стыдно!) (…) Что Вам сказать на прощание? Нанесем удар ниже пояса – тем более, что лба Вашего мне как-то жалко, все же в нем что-то есть. А не перечитать ли Вам Речь Ленина на III съезде союзов молодежи, а? Дельные мысли могут прийти в голову. С тов. приветом».
Вместо подписи следует: «Педагог, конечно!» Штемпель на конверте московский.
Автор – бабуля, которой идет девятый десяток, – она об этом сообщает в первых строках. Злость педагога, который не знает, что нет ничего позорнее на свете анонимок, дала такую яркую вспышку потому, что в книге я немного прошелся по своим школьным педагогам. Но это бог с ней. Бабуля ловит меня на том, что она знает перевод названия мятежного брига «Баути» – «Щедрость», а я не знаю. Правда, пишет она названия кораблей без кавычек, потому и понять не может, что «Пирятин» вполне может быть и названием города, и именем героического моряка, например. Но это бог с ней. Но вот почему бабуля считает ударом ниже пояса свой совет почитать Речь Ленина на III съезде молодежи?
Куда цеховая обидчивость заносит, а?
Сам же совет правильный. Перестали мы Ленина читать. А был он – в меру исторических обстоятельств – политиком высоконравственным.
Это – книжка озлобленного почти до умопомрачения белогвардейца Аркадия Аверченко: «Дюжина ножей в спину революции». Париж, 1921. Интересно наблюдать, как до кипения дошедшая ненависть вызвала и замечательно сильные и замечательно слабые места этой высокоталантливой книжки. Когда автор свои рассказы посвящает теме, ему неизвестной, выходит нехудожественно. Например, рассказ, изображающий Ленина и Троцкого в домашней жизни. Злобы много, но только не похоже, любезный гражданин Аверченко! Уверяю вас, что недостатков у Ленина и Троцкого много во всякой, в том числе, значит, и в домашней жизни. Только чтобы о них талантливо написать, надо их знать. А вы их не знаете.
Зато большая часть книжки посвящена темам, которые Аркадий Аверченко великолепно знает, пережил, передумал, перечувствовал. И с поразительным талантом изображены впечатления и настроения представителя старой, помещичьей и фабрикантской, богатой, объевшейся и объедавшейся России. Так, именно так должна казаться революция представителям командующих классов. Огнем пышущая ненависть делает рассказы Аверченко иногда – и большей частью – яркими до поразительности. Есть прямо-таки превосходные вещички, напр., «Трава, примятая сапогами», о психологии детей, переживших и переживающих гражданскую войну.
До настоящего пафоса, однако, автор поднимается лишь тогда, когда говорит о еде. Как ели богатые люди в старой России, как закусывали в Петрограде – нет, не в Петрограде, а в Петербурге – за 14 с полтиной и за 50 р. и т. д. Автор описывает это прямо со сладострастием: вот это он знает, вот это он пережил и перечувствовал, вот тут уже он ошибки не допустит. Знание дела и искренность – из ряда вон выходящие.
В последнем рассказе: «Осколки разбитого вдребезги» изображены в Крыму, в Севастополе бывший сенатор – «был богат, щедр, со связями» – «теперь на артиллерийском складе поденно разгружает и сортирует снаряды», и бывший директор «огромного металлургического завода, считавшегося первым на Выборгской стороне. Теперь он – приказчик комиссионного магазина, в последнее время приобрел даже некоторую опытность в оценке поношенных дамских капотов и плюшевых детских медведей, приносимых на комиссию».
Оба старичка вспоминают старое, петербургские закаты, улицы, театры, конечно, еду в «Медведе», в «Вене» и в «Малом Ярославце» и т. д. И воспоминания перерываются восклицаниями: «Что мы им сделали? Кому мы мешали?…» «Чем им мешало все это?…» «За что они Россию так?…»
Аркадию Аверченко не понять, за что. Рабочие и крестьяне понимают, видимо, без труда и не нуждаются в пояснениях.
Некоторые рассказы, по-моему, заслуживают перепечатки. Талант надо поощрять».
(«Правда», № 263, 22 ноября 1921 г. Н. Ленин.)