Некоторым образом драма
Шрифт:
Трудно сказать, под каким углом и до какого предела проходил отбор писем для этой публикации (Конецкий доводит до сведения, что большая часть писем не использована и хранится в Ленинграде, в Пушкинском доме), но и приведенная здесь подборка впечатляет.
Сквозь массу всякой чепухи, иногда очень прекрасной (Забывает Василий Павлович уже русский язык. Сказать «очень прекрасно» можно, пожалуй, лишь в Житомире, да и то в дореволюционные времена. – В. К.), особенно для посвященных, различается образ человека ангельского творческого духа, не особенно даже и испорченного за пять десятков лет чертовшинного быта. Он это и сам в себе ощущал, как ощущал и муку своего таланта:
Мы видим перед собой человека определенно религиозного, если и не церковного, чрезвычайно русского, но не в новом национал-большевистском духе, а в постоянном. «Святая Россия, Святая! Всю ночь будешь сниться мне ты…» – эту строчку приводит он в письме еще 1958 года. Такого рода восклицаний немало в этих письмах. «Великий писатель земли Русской», или «Велик Бог земли Русской!», или «Возродим жанр русского рассказа, покажем Европе, что Русь жива!» – такие восклицания, иногда в контексте легкой самоиронии, но в общем-то серьезно, разбросаны в этих текстах.
Я как-то уже писал, вспоминая о Казакове, как он спонтанно, подсознательно отталкивал от себя окружающую «прекрасную действительность» и как тянулся к остаткам российского прошлого. Герои его рассказов, лесничий А., механик Б., учитель В., – могли бы прекрасно фигурировать на страницах «Нивы» и в том случае, если бы революции не случилось, а Россия продолжала бы свое нормальное существование, включающее издание этого журнала.
Карта его излюбленных путешествий говорит сама за себя. Белозерск, Кириллов, Вытегра, Кижи, Повенец… Сентиментальные странствия по местам, максимально отдаленным от СССР, даже названиями взывающим к русскому прошлому. Говоря о падчерице Паустовского Гале, в которую ан был, кажется, немного влюблен, Юра всегда называл ее княгиней Волконской, а ее мужа, композитора Волконского, «князем Андреем», несмотря на то, что нахальная актерская братия в нашей среде нередко обращалась к этому аристократу более чем запанибрата – «князища-козлища» и так далее в этом духе.
Словом, напечатанное в журнале «Нева» «повествование в письмах» не вызвало бы в душе ничего, кроме волнения от встречи с этой уникальной, странной и очаровательной личностью, если бы оно только письмами Казакова и ограничилось. Увы, подзаголовок неточен, повествование письмами не ограничивается, и в том, что находится за их пределами, перед нами предстает личность совсем иного плана – Виктор Конецкий.
В советскописательском смысле это личность чрезвычайно ординарная и, несмотря на все оговорки, чуткой ноздрей повернутая в сторону ветерков-шептунов, исходящих из организации, обосновавшейся в Институте благородных девиц. Вполне очевидно, что ординарность эта им осознается, и он старается во все тяжкие, чтобы создать противоположное впечатление.
Как часто это бывает у такого рода людей, автор этот чрезвычайно щедр на цитаты – тут и Толстой, и Бунин, и Шкловский, и Хемингуэй, и Спенсер, и особенно Чехов. Чехова Конецкий вообще как бы считает «своим», хотя и удивляется с неосторожной наивностью, отчего у Чехова так мало цитат. «В Бога Чехов не верил», – успокоительно заявляет Конецкий, выигрывая этим себе у цензора несколько очков вперед. Вот уже и в душеприказчики Антону Павловичу записался, очевидно, на том основании, что написал о нем вялый надуманный рассказ да посидел с похмелья в его ялтинском садике.
(Господи, да кто же с раннего детства не знает, и нужно ли для этого записываться в душеприказчики к Антону Павловичу, когда любой всю жизнь слышит, как сек папаша своих сынишек за нерадивое пение псалмов. Кто же не знает, что своим односторонним религиозным воспитанием
И в записных книжках у Антона Павловича – просто сейчас времени нет их перелистать – неоднократно с глубинной безнадежностью проскальзывают нотки его боли от неверия в Бога.
Именно в нынешний момент все мы, даже самые глупые, поняли роль веры в жизни человека и всего общества. – В. К.)
Повествование о Казакове и о его окружении Конецкий открывает могучим страстным призывом сродни «Не могу молчать!». Этот призыв следует здесь привести целиком.
«Русские мужчины, все мои читатели! Если вам дорога Россия, если вы понимаете, что без России не будет мира и самое Земли, соберите остатки воли. Водка – это смердящее рабство, это вечный страх перед любым начальником, включая какую-нибудь стерву-проводницу. Я знаю, что говорю. Кто еще любит Россию, должен бросить водку и растить наших мальчишек в гордой трезвости. Вино убивает талант совести, талант гордости и талант любви».
Так открыто и прямо, признается Конецкий, повелела ему сказать его писательская совесть. Смелый человек. Сказать такое в тот момент, когда партия выкатила бочки с бузой на улицы городов – пей не хочу! Когда опубликовано постановление ЦК о дальнейшем увеличении производства спиртных напитков и улучшении снабжения ими населения!
(И мое «Опять название не придумывается», и номер «Континента» с произведением Аксенова опубликованы после решений о начале борьбы с алкоголизмом. Здесь любезный гражданин просто и безобразно лжет. – В. К.)
Ну что ж, пусть витийствует все в том же плане, только вот противно, что он и смерть своего друга, замечательного писателя, рассматривает как бы в контексте одной лишь водки, как будто не было и других, не биохимических причин, не было скуки, разочарования, тоски по несостоявшейся российской цивилизации.
Можно предположить, что я всю эту совписательскую ординарность Конецкого вытаскиваю на поверхность из-за обиды. Признаюсь, так оно и есть, и, не будь его выпада против меня, совершённого в манере злобной шавки, кусающей сзади (избитость метафоры станет извинительной ниже, когда речь как раз и пойдет о гнусной собачонке), банальность Конецкого, проявившаяся в «Опять название не придумывается», осталась бы невознагражденной. Благодеяния эгоизма. Нужно же все-таки когда-нибудь говорить об этих короленках советского типа».
(Шесть лет ссылки, Мунтянское дело, выход из академиков вместе с Чеховым в поддержку Горького, «Сон Макара», дело Дрейфуса, «Слепой музыкант»… Да ежели бы я сделал в литературе и для России на кончик ногтя от того, что сделал Короленко, то залез бы в трамвай и с чистейшей совестью поехал бы хорониться на кладбище… Это же куда надо докатиться, чтобы с маленькой буквы «короленки советского типа»! – В. К.)
«С большим удивлением я вдруг увидел, что Конецкий подходит в своем повествовании к нашей общей одесской киноэпопее 1964 года. Неужели будет он об этом рассказывать, подумал я, а если да, то как он избежит упоминания обо мне? Не разрешается же там меня упоминать советским писателям, давно уж все поэты, когда-то посвящавшие мне по-дружески стихи, сняли из всех публикаций свои посвящения. И вдруг, смотрю, упоминает Виктор – или почти упоминает.