Некоторым образом драма
Шрифт:
«…Вообще же я бы Вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть и можно очень честно писать об этом. Она, т. е. радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как-то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, ибо оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом».
И еще Казаков: «Когда я гулял по Малеевке, мне все время попадалась на глаза вывеска со словами Тургенева: „Нет ничего сильнее и бессильнее слова“. Так вот, я глядел на нее и думал о втором качестве слова, о его бессилии. Слово сильно, когда ты крикнешь: бей! А если ты слабым голосом скажешь: любите друг друга?! сколько мы этих слов говорили! и что же? говорить снова, – скажешь ты и скажу я. Правильно, милый, и мы, а не мы, так еще кто-то
24.12.57. Ленинград. Я – Казакову.
«С наступающим Новым годом, бродяга!
Грустная и блудливая мыслишка о том, что все написанное – это все совсем «не то», что ничего порядочного мои слабые, сивые мозги никогда из себя не выдавят, и т. д. и т. п. Плохо мне как-то. Я очень серьезно это говорю и чувствую. Вот так, бродяга. Срочно надо мне попасть в Африку, но Лаптев ничего мне не пишет и никаких сведений об этом материке я не имею.
Довлатова твоих рассказов НЕ получала, ты ей их НЕ давал! Она даже на это очень обиделась! Ты, бродяга, наверное сослепу отдал их кому-нибудь другому. Маро Довлатова и «Молодой Ленинград» такая организация, где можно надеяться напечатать что-нибудь из твоих крамольных, аполитичных, безнравственных, глубоко нам чуждых произведений.
Что значит «в Детгизе вылетели два рассказа!!!»? Вышли из печати или их взяли за шкирку и выкинули из набора? Радоваться или горевать? За договор твой с «Совписом» очень радуюсь и тебя, мазурика, поздравляю. И все мои родственники тебя поздравляют и за тебя радуются. Хорошие у меня иногда бывают родственники!
Львы мне не снятся, ко мне не приходят. Сидят бедняги в клетках и читают Софронова. Политчас им ввели теперь, а то совсем было морально разложились звери…
Вдруг опять вспомнил сейчас одного своего командира роты. Очень был славный человек. Первый раз пришел знакомиться с ротой и говорит (пьяный, конечно, в сиську): «Чего смотрите? (А мы в строю стоим по стойке смирно и действительно смотрим на него очень внимательно.) Чего смотрите? Если у вас, щенки, острая бдительность, то притупите ее!» И мы притупили… Черт знает почему вдруг это вспомнилось. От тоски, вероятно.
Пиши, Юра, мне. И пришли что-нибудь свое новенькое, а? Может, мне так завидно станет, что я и сам захочу работать! Стимул мне нужен сейчас. Стимул! Целую тебя, бродяга, в лоб и жму лапу.
Сегодня на секции прозы принимают меня в Союз, и Ричи Достян тоже. А тебя – нет! Ты не дорос! Ты серый, никому в нашей стране не нужный щелкопер! Очень мне тебя жалко!
В. К.»
27.12.57. Москва.
«Я, милый друг, тоже ничего не делаю, неохота. За все время только и сделал, что перевел с болгарского рассказ, кот. имеет быть в „Крестьянке“ № 2. Зато я пережил несколько робко-восторженных минут: в меня влюбилась одна особа. Я не очень верю в это по своему застарелому скептицизму и фатализму, однако ж – приятно. Тем более что и я неравнодушен к оной особе. Даже сердце в себе почувствовал вдруг.
А выскочили рассказы в Детгизе у меня в том смысле, что выскочили. Отдали их мне назад, и принял я их в лоно свое с любовью и восторгом. В «Совписе» тоже, наверно, вылетят штуки три-четыре. И что бы это была за жизнь, если бы не вылетали? Ты можешь представить себе время, когда у тебя решительно все идет? Я не могу. Да и скучно это, верно…
Поздравляю тебя и всех твоих – маму и брата – с Новым годом! Поздравляю также с приемом в ССП, молодец! А пить брось, бери пример с Шима, он небось не тоскует и не пьет. Понял? И я не пью – вчера бросил. Понял?
От тоски лучшее лекарство – охота к перемене мест. Лаптев тебе не пишет, говоришь? Я ему напомню, когда увижу в институте, а ты тоже не стесняйся, напиши, он мог забыть.
За карточки спасибо! Я долго разглядывал Чукотское море, мне почему-то не захотелось вдруг туда попасть. Не забывай меня, пописывай о своих делах.
Боже мой, ты в Питере! Прощай.
Эпигон и декадент Ю. Казаков».
02.08.59. Ленинград.
«Юра, сегодня я не буду принужденно острить. Я прочитал „Трали-вали“.
Это – прекрасный рассказ.
Это – великолепный, пахучий, упругий, плотный, цветистый, свежий, умный, русский рассказ.
Я тебя крепко целую, Юра. Я очень рад и горд за всех нас, за то, что это наш рассказ. Наш, а не каких-нибудь американцев, или немцев, или французов. И он очень умный, и ты, как и всегда, сам не понимаешь, сколько в нем умных штук.
Я его прочитал уже много раз и еще буду читать. И это мне будет помогать писать.
Только, бога ради, дорогой, не зазнавайся! Пускай у тебя никогда не будет гонора и голововращения. Никогда! Я тебя поздравляю.
Единственное мое замечание: женщина менее плотски плотна, чем Егор. И еще (это вытекает
Еще раз поздравляю тебя и очень благодарю Панферова и удивляюсь на него. Ведь по этому рассказу опять пальба пойдет изо всех пушек и пулеметов. И Панферову тоже достанется.
Моя мать в восторге от «Трали-вали» и очень хотела приписать тебе пару строк, но сейчас ее дома нет, а я спешу письмо отправить, т. к. боюсь, что ты из Москвы уедешь.
Нет у меня охоты сейчас о делах говорить, но все равно от них никуда не денешься: у меня нет ни одного экз. своего рассказа о Чехове. Нечего послать Льву Никулину…»
С Никулиным я лично знаком не был. Ему попался рассказ «Две осени», и старый, маститый писатель отозвался хвалебным письмом, в котором только одно было замечание. Никулин просил не идеализировать Лику Мизинову, ибо она «покуривала и любила попивать водочку тайком и даже в вагоне поезда». Учитывать такое замечание я не стал, хотя Никулин родился в 1891 году, долго живал за границей и был автором книги литературных портретов «Чехов. Бунин. Куприн».
В 1963 году он напечатал биографические книги «Федор Шаляпин» и «Тухачевский».
А теперь бултыхнемся в сегодняшний день. «Литературная газета», 27.01.88. Ваксберг в статье о Вышинском:
«В общий хор включились и мастера слова. Меньше всего я хочу из нашего сегодняшнего далека упрекать тех, кто волею судьбы тогда оказался внутри разбушевавшейся стихии. Да, многие (даже честнейшие) присоединили свои голоса к тем, кто „полностью одобрял“, клеймил и хулил. Но сразу выделяются те, кто с восторгом принял лексику прокурора, торопясь стать первым учеником, выделиться в поиске оскорблений по-хлестче, лягнуть побольнее, надругаться глумливо над уже мертвым. „Звероподобная мерзость“, – вторил Вышинскому Лев Никулин. О Бухарине – он же: „комедиант“, „юродствующий прохвост“, „трясущаяся бородка“, „дребезжащий тенорок“. Жидко, не впечатляет. Унижает, но не до конца… Приходят слова повесомей: „кривляется“, „выламывается, как провинциальный тенор“ (поистине мастер слова!), „виляет хвостом“, который ему „прищемил государственный обвинитель“. И другие – с Никулиным по соседству, на той же газетной странице: „тифозные вши“, „кровавые обезьяны“.
Зачем я все это сейчас вспоминаю? Чтобы свести запоздалые счеты? Пощекотать нервы? Нет, разумеется, не для этого, а для того, чтобы увидеть истоки тех деформаций, от которых сегодня мы стремимся очиститься».
Повезло Льву Вениаминовичу – умер в 1967-м.
Смеляков назвал наш век золотым и постылым.
«Возможно, повествование от первого лица рекомендуется именно при самоуглубленности – оно обеспечивает более строгий контроль. Можно ради контроля написать от первого лица, а затем перевести это в форму от третьего лица, дабы удостовериться, что последнее не только маскировка; но тогда остаются фразы, которые выигрывают в объективности только когда они написаны от первого лица; переведенные же, слово за словом, в безобидную форму третьего лица, они производят впечатление трусливости: автор не преодолевает себя, когда пишет от третьего лица, он только увиливает».
Так говорит мудрый Макс Фриш. И дальше:
«Вот что обычно называют нескромностью: сообщения из личной жизни пишущего, которые читателя не касаются. А на самом деле нескромностью являются сообщения о том, что касается читателя и о чем читатель сам знает, но никогда не говорит вслух».
Звонит праправнучка Фаддея Фаддеича Беллинсгаузена. Семидесяти лет. Голос молодой, женственный. Требует встречи – очень непреклонно и с уверенностью в праве на это. «Из-за вашего антарктического Фаддея Фаддеича я много пострадала в тридцать седьмом. Ведь после него мы дворяне стали…» Сын ее подводник, кончал «Дзержинку», сейчас на пенсии. От встречи я почему-то отказался с судорожной поспешностью. И почему бы это адмирал стал «моим»?
«Разница между повествовательным „я“ и „я“ в дневнике: последнее труднее полностью узнать, потому что автор слишком многое утаивает, отсюда обвинение: нет образа, – а к образу относится и то, что он утаил, что в данный момент его не интересует, что он вообще не осознает и т. д.»
А дальше Фриш ставит меня в тупик, заявляя: «Для исповедальной литературы (максимальная искренность по отношению к самому себе) повествование от третьего лица более плодотворно».
«Почему знаки разочарования – в противоположность высокомерию, которое может позволить себе любое заголение, – всегда нескромны, например, поздний Жид: он пишет не более нескромно, чем Жид ранний, но в своем разочаровании он кажется нескромнее».