Некоторым образом драма
Шрифт:
«Мух надо убивать, уничтожать. Но Корней Чуковский воспел эту гадость. Он восхваляет эту муху-цокотуху. Вместо того, чтобы привить ненависть к этому гнусному И отвратительному насекомому…»
Про мух-вредителей я сам читал в «Литературной газете» в 60-х годах.
Борис Лавренев, защищая Колбасьева, маневрировал полными ходами:
«…Я сказал о недостатках и ошибках Колбасьева, и справедливость требует указать на основное и большое достоинство его книги.
В последнее время наша литература утеряла умение строить короткие сюжетные новеллы, идеальными мастерами которых были Мопассан, Киплинг, О'Генри. Колбасьев идет по линии воссоздания этого прекрасного жанра, и идет с успехом. Конструктивная сторона этих новелл имеет высокие качества, и они могут быть не бесполезны с точки зрения формального мастерства для писательского молодняка».
Необходимо признать, что редакция журнала «Залп» к поносной статье Сергея Варшавского дала сноску, где указала на несогласие с «некоторыми недостаточно продуманными формулировками автора». И уже в следующем номере «Залпа» Сергею Колбасьеву была предоставлена площадка для ответа.
Колбасьев отбивался хладнокровно: «Тов. Варшавский отнюдь не показался мне врагом, критика его выглядела почти товарищеской, и если я против чего-либо протестую, так только против ее чрезмерной дальнобойности…
Тов.
Дальше Сергей Адамович закладывает головокружительный вираж, используя высокий партийный авторитет Ларисы:
«А мотивировку внезапного перехода на сторону красных под давлением „некоей профессиональной добросовестности“ использую не только я, сомнительный Колбасьев, но и вполне несомненная Лариса Рейснер („Фронт“):
„…На Межень они прибыли, ненавидя революцию, искренно считая большевиков немецкими шпионами, честно веря каждому слову «Речи» и «Биржевки».
На следующее же утро после прибытия они участвовали в бою. Сперва сумрачное недоверие, холодная корректность людей, по принуждению вовлеченных в чужое, неправое, ненавистное дело. Но под первыми выстрелами все изменилось. Нельзя делать наполовину, когда от одного слова команды зависит жизнь десятков людей, слепо исполняющих всякое приказание, и жизнь миноносца – этой прекраснейшей боевой машины… Хороший моряк не может саботировать в бою. Забыв о всякой политике, он будет отвечать огнем на огонь, будет упорно нападать и сопротивляться, блестяще и невозмутимо исполнит свой профессиональный долг. А после этого он уже несвободен. Его связывает с комиссаром, с командой, с красным флагом на мачте – гордость победителя"».
Через четыре месяца после статьи Варшавского и через три месяца после оборонительной статьи Кол-басьева палит Леонид Соболев. Статья так и называется «Перенос огня» (журнал «Стройка»). Словарь атакующих совпадает – как и степень ненависти…
Довлеет дневи злоба его…
Если хромые бегают на призы, тот, кто прибежит первым, все равно останется хромым…
«Уважаемая Галина Сергеевна! Очень Вам благодарен за присланную книгу. Прошло много лет с конца 1937 г., и мое очень краткое знакомство с Вашим отцом вспоминается в глубоком тумане. Но понимаю, что для Вас важно все – даже мелочи, постараюсь рассказать. Надо, однако, учитывать, что я сам в период встречи был психологически оглушен.
Ночь. Внутренняя тюрьма с «Большим Домом». После тяжелого допроса в этом Доме меня привели в другую камеру. Открываются засовы железной двери. Вхожу. Горит тускло лампочка, и я вижу, кто-то лежит на единственной железной кровати. Когда дверь заперли, человек на постели подымается и садится. Худой, обросший бородой, глаза сверкают… Здороваюсь. Он отвечает: «Здравствуйте… Странно, что вас посадили ко мне… Давно сижу один, и меня даже не вызывают к следователю более трех месяцев. Кто вы такой?» Объясняю. Оглядываю камеру – примерно 2 шага на 5; одна откидная железная кровать, откидные же – маленький железный лист – столик и сиденье. В углу под решетчатым оконцем унитаз и маленькая раковина умывальника под водопроводным краном. Слышу. «Вы с писательским миром знакомы? Совсем нет? Я – Колбасьев Сергей Адамович. Не слыхали? „Поворот все вдруг“… вам ничего не говорит? Вы устали, садитесь, вон на откидное сиденье!» Хотя мне в этот момент не до тонкостей культурной жизни, все же бормочу что-то в свое оправдание – чтением художественной литературы давно не занимаюсь… Некогда было… Только техника. Странно, кажется, такой ответ его немного успокаивает. Начинает интересоваться моей особой – давно ли с «воли», что нового и т. п. Затем: «Вы ложитесь спать на кровать, а я устроюсь на полу». Категорически отказываюсь, тогда он выбрасывает матрац с постели на пол. «Ложитесь и больше не спорьте!»
Окончательно знакомимся утром. Начинаю из дальнейших расспросов понимать, что соседа пугает, не подсажен ли я к нему следователями с целью «разоблачения». Окончательно как будто разуверился, когда подверг меня следующей проверке. На ответ, что до работы инженером увлекался и любил классическую литературу, вдруг требовательный вопрос: «Кого больше любите – Пушкина или Лермонтова?» Я смешался (как всегда в таком случае): «Знаете, Пушкин – это более чем гениально, но, не знаю почему, больше всех люблю Лермонтова». Реакция была мгновенной. «И Вам не стыдно признаться?» – «Иногда как-то неловко, но ведь что поделаешь». – «Ну, так можете успокоиться, и я в этом грешен. Необыкновенно люблю Лермонтова», – и в глазах этого человека на некоторое время погас лихорадочный блеск.
В тюрьме люди узнают друг друга очень быстро. Детали отпадают, остается только существенное. Рассказ о себе: моряк, участвовал в гражданской войне на стороне Советской власти, был на дипломатической работе, писатель – о жизни моряков, жил в Финляндии. Здесь заставляют дать показания, что он – шпион. «Конкретных обвинений, конечно, никаких. Признайся, что ты – контрреволюционер! Обидно отдать свою жизнь Советской власти и получить после всего – такое».
Через несколько часов я узнал, что сосед, несмотря на то, что заперт (кажется, около 7–8 месяцев) в одиночке, знает многое, что делается в тюрьме. С несколькими камерами перестукивается. Умеет перестукиваться идеально: и по тюремной азбуке, и по азбуке Морзе. По азбуке Морзе работает как настоящий радист. Имеет несколько постоянных корреспондентов.
Так как я о современной литературе знал очень мало, то беседы по этим вопросам были невозможны. Но сосед, как оказалось, хорошо разбирается в электротехнике, а радио знает лучше меня – инженера-электрика.
Сосед был в неладах со своими следователями, потому что никаких нелепиц о себе до сих пор не подписал. Поэтому разрешения на пользование книгами не имел. Также был лишен «выписки»: кто поладил со следователем, мог, примерно один раз в месяц, выписать на определенную сумму продукты из тюремной лавки. Гулять на внутренний двор его не выводят. Отрезан. Только три раза в день открывается окошечко в двери – утром подают порцию хлеба и наливают в кружку чаю, в обед наливают «баланду» и дают порцию каши (большей частью ячневой), на ужин еще «баланда». Водопроводный кран тут же в камере, – умываться и пить можно тут же. Решетчатое
Можно себе представить, как обрадуешься появлению в камере другого человека. Мы говорили о многом, но прошло 34 года, и я почти все забыл. Конечно, очень жаль. Почему-то запомнилось одно: разоблачение Вашим отцом легенды о приходе на Русь трех братьев норманнов – Рюрика, Синеуса и Трувора. На финском (или на шведском?) языке выражение «синеус и трувор» обозначает не имена, а обычные слова, кажется – «с чадами и домочадцами». Рассказывал о книге «Поворот все вдруг», объяснял смысл оглавления, о котором я теперь прочитал вновь. Читал Лермонтова на память, по-видимому знал его наизусть. И, конечно, говорил о личной жизни. Ваш отец очень сокрушался, что не может передать родным главное – о своей полной невиновности перед Советской властью, перед Россией. Это самое сокровенное желание он высказывал с такой болью, которая была мне родна…
Я пробыл в камере с Вашим отцом не более десяти дней из тех почти трех лет, что я просидел в тюрьме. Меня увели внезапно, не дав проститься, и самого водворили в одиночку. Это было 34 года тому назад. После моего возвращения к жизни (примерно с 1955 г.) я всегда искал книгу «Поворот все вдруг» и переспрашивал многих, что означает на финском языке «синеус и трувор». Фамилию отца даже забыл. Но когда услышал фамилию «Колбасьев», снова встал передо мной тонкий моряк с бородой, горящими глазами, необыкновенно подвижный, повторяющий наизусть Лермонтова. И одиночка. А теперь, перечитывая его рассказы, я переживаю свидание с этим необыкновенно интересным человеком, который встретился мне в столь трагической обстановке давным-давно и оставил о себе живое воспоминание. И если Вы не видели отца после 1937 г., я чувствую себя вправе передать Вам от него привет и воспоминание. В конце концов от нас всех ничего более не остается.
С сердечным приветом В. Ярошевич.
4.11.1971 г.»
Прибывшая с помпой из Парижа в Питер знаменитая пиитесса Одоевцева своим визитерам открытым текстом высказывает подозрение в том, что Николай Степанович Гумилев погиб в результате доноса Колбасьева.
Эта дама серьезно раздражает меня с того самого момента, как ее поселили на Невском проспекте, в доме № 13.
Впадать в старческий маразм – тоже дело ответственное.
Из письма однокашника Колбасьева по корпусу Леонида Кербера (заместитель Туполева): «Немного о традициях. Я поступил в Морской корпус в 17 году, а выбыл в начале 1918-го. Однако за этот небольшой срок (ради уж самой полной правды скажу, что 4 года до этого я был в 1-м корпусе) полностью проникся традициями братства и незыблемой честности. Перечитывая порою лесковский „Кадетский монастырь“ и про купринских кадетов и юнкеров, думаю – вот чего не хватает нашим учебным заведениям. Педагоги обязаны внедрять в умы гражданственность, нравственность, что они, педагоги, блистательно не делают. Один Павлик Морозов чего стоит…
А мы, старые ученики Морского корпуса, и сейчас, независимо от занимаемых должностей и пиетета, – все на «ты», все равные, а этому молодых не учат.
Хорошо помню, как, попав в «Колымлаг», застал там Селивачева и Капниста из Морского корпуса и немедленно осознал, что мы остались и там едины и совершенно непригодны для подобострастия и подхалимства, хотя это и приводило часто к карцерам, и вполне могло привести к деревянному бушлату.
Я абсолютно незнаком с Вашими однокашниками, но из того, что Вы пишете, вижу, что и они прониклись теми же традициями и верной дружбой. Опять ради полной правды должен сказать, что сталкивался с современными морскими офицерами, весьма далекими от идеалов. Не хочу развивать эти мысли, боюсь, впаду в ересь».
«О Исакове мне писать нечего – этот человек достоин самого высокого почитания…»
В рассказе «Плавучие чудеса» Колбасьев вспоминает о том, на каких гробах плавали и воевали. «Плавучие чудеса» – это дредноут из баржи, крейсер из речного колесного парохода, миноносец из лайбы. «Чтобы их сочинить и построить, нужна была дерзость. Чтобы на них плавать, требовался неунывающий характер. Чтобы с ними победить, был обязателен революционный пафос».
«Мне не просто нравится „сочинить" – „сочинить кораблик" из какой-нибудь лайбы… Для меня это не словесные удачи – небесный знак».
Тихонов в литературной радиопередаче говорил, что Колбасьев в Крыму во время империалистической войны издал книгу Гумилева «Шатер». Цитирую по записи радиопередачи:
«Так вот Колбасьев совсем кустарным способом издал эту книжку. Я не знаю, где он достал грубую бумагу, на которой ее напечатали, а переплет он сделал из синей бумаги, которая шла на упаковку сахарных голов. Эти сахарные головы выдавали на матросский паек. Конечно, – с искренней грустью замечает Николай Семенович, – опечаток в этой книге было до черта».
Тихонов – единственный из писателей, который не отшатнулся от семьи Колбасьева.
Марина Николаевна Чуковская (невестка Корнея Ивановича) вспоминала, как на Моховую приходил Утесов после выступлений со своими «джаз-бандитами», так называли их у Колбасьевых. Приходу музыкантов радовались и гости и хозяева. Симон Каган, «джаз-бандит» – пианист, садился за пианино, и заразительно разносились по комнате ритмы джаза… Помимо «джаз-бандитов» помню в доме Колбасьевых знаменитого в те годы гитариста Джона Данкера. Приходили товарищи Сережи по корпусу – моряки. И, конечно, писатели, друзья Колбасьева. «Лучший писатель среди радистов и лучший радист среди писателей» – так называли Сергея Адамовича друзья. Он так хорошо знал радиотехнику, что умудрился собрать нечто вроде телевизора. Телевизор смотрели в доме на Моховой Корней и Николай Чуковские, Николай Тихонов, Михаил Слонимский, Вениамин Каверин, Борис Лавренев и многие другие писатели…