Некоторым образом драма
Шрифт:
Эстафета Колбасьева могла быть передана моему поколению курсантов через капитана I ранга Петра Денисовича Грищенко. Правда, в те времена, когда Грищенко преподавал нам военно-морскую тактику, вспоминать Колбасьева он никогда бы не осмелился. Зато в теперешних воспоминаниях пишет: «Какой уважающий себя моряк, окончивший Военно-морское училище имени Фрунзе, не читал „Арсена Люпена“?» И цитирует: «Я помню огромный зал. Обед. Роты строем входят в столы. Сигнал „на молитву“. Хор восьмисот голосов…» «Произведения Колбасьева мы, курсанты, в тридцатые годы встретили с восторгом. В ротах начались диспуты, читательские конференции. В издательство шли просьбы о дополнительном тираже. Однако некоторые наши наставники узнали себя в живой, остроумной повести бывшего воспитанника, они с раздражением ополчились на молодого автора.
– Эта книжица скоро будет забыта, господа… извиняюсь, товарищи, – говорил нам на лекции по астрономии
– Не увлекайтесь бульварщиной вроде морских рассказов Колбасьева, – вторил Пасхину бывший адмирал Гроссман, преподаватель морского дела (в «Арсене Люпене» он выведен как генерал-майор Леня Грейссер)».
Как удивительно дружно эти «бывшие» смыкали ряды с «настоящими» – имею в виду Леонида Соболева. Неизбывный закон истории!
И неизбывная эстафета всевозможных мелочей, из которых складывается внутренняя жизнь военно-морских учебных заведений: ведь и мы ловчили изо всех способностей в лазарет; и в нашем лазарете была чудачка-медсестра по прозвищу Секунда, которая вечно повторяла, что она «никогда не была красива, но была бесконечно мила»…
И у меня, как и у Борьки Лобача, когда я после окончания училища остался без палаша, «было такое чувство, как будто без штанов». И я по примеру писателя Колбасьева всю жизнь борюсь с этакой гардемаринской, фанфаронской, но чем-то весьма для автора привлекательной показушной лихостью в писаниях. А может, и не надо было бороться? Может, этакой гардемаринской лихости современной литературе и не хватает?
«Дорогой Виктор Викторович! Извините, что пишу карандашом, но в условиях плановой экономики стержни, как гриб, – то возникают, то исчезают.
Так вот, если я написал, что все воспитанники Морского корпуса были порядочными, – «плюньте мне в глаза», как изрек единожды гениальный ашуг Стальский.
О том, что господин Соболев – дрянной представитель рода человеческого, знал давно, но то, что он докатился до писания против Колбасьева, – это уже черт знает что.
«Капитальный ремонт» – неплохая книга, но в то время, когда даже литературные снетки казались осетрами и автора возвеличили, вознеся на Олимп, он (так обычно поступают недалекие люди) уверовал, что действительно великий писатель и… продался! Дрянь!
Эссе Ваше о Некрасове жду с нетерпением. Для меня лучше им написанного о прошедшей трагической войне не создал никто. А с Виктором Платоновичем мы встречались несколько лет эпизодически и порой с приключениями.
В частности как-то в Киеве, куда приходилось ездить по моей работе, меня удивил способ связи с ним по телефону. Требовалось 2 раза набрать № и оба раза после 2-х гудков класть трубку и только на 3-й он ее брал. Оказалось, элементарно просто, это было уже после того, как члены киевского СП исключили его из своих рядов и местная «Вечёрка» все обрисовала должным образом. И он сам, и особенно бедная Зинаида Николаевна буквально шарахалась от того, что раздавалось из трубки.
Виктор Платонович говорил, что порой брань произносили и знакомые ему голоса членов СП.
Опять вариант «Растеряевой улицы».
Так вот, как-то мы (москвичи) прибыли принимать, «процентовать» какую-то работу. Одного из местных КБ или НИИ. Принимали нас по-купечески провинциально, устроили в гостинице на бульваре Шевченко. Приехавшие со мной были хорошие ребята – инженеры, я спросил их согласие и пригласил ВП в №. Вечером звонок, и встревоженная коридорная впускает ВП в потертом макинтоше и стоптанных башмаках.
«Привет, Кербер-Шишам», – бодро сказал он, вытащил из кармана 0,5 и краюху хлеба и выставил на стол.
Когда все разошлись, он уже без пафоса и наигрыша сказал: «Не удивляйтесь, живу, боясь, прокормлю ли мать». Его перестали печатать, и вдобавок к мерзким звонкам материально жил он вовсе скверно.
Не знаю, пришлось ли Вам читать его небольшой, но дерзкий памфлет о встрече и разговоре с «Вождем всех народов». Это было здорово зло, но правдиво.
Второй случай был еще более злой, но мне не хочется сейчас вспоминать. Слишком трагичен был рассказ автора книги о Сталинграде по сравнению с действительностью человека, написавшего всю муку сражения у города, носившего прославленное имя, и поведением людей, людей-шавок, набросившихся на него, когда прозвучал призыв «Ату его!»
Позднее Е. М. (моя жена Елизавета Михайловна, переводчик Диккенса, Бальзака и Мопассана) встретилась с Некрасовым в Париже. Она говорила, как этот несчастный человек, продолжая любить Родину, страдал от невозможности приехать домой, прожить неделю-месяц, поговорить с друзьями.
Жму руку, искренне Ваш Л. К. 21.03.88.»
Автор этого письма Леонид Кербер – сын врио командующего Балтфлотом в 1914 году, однокашник Колбасьева, сидел в КОСОС – вместе с Туполевым, Петляковым, Мясищевым, Королевым.
Крупные писатели часто и заметно рисковали в земной жизни земными благами, потому что знали и знают, что у них две жизни. И ради продолжительности второй жизни есть смысл потерпеть в этой. У рядового человека одна жизнь, и потому ему куда как труднее не приспосабливаться и не выгадывать, ибо он обречен на безвестность. А вторая писательская жизнь имеет длительность, прямо пропорциональную количеству смелости и честности в первой, – риск оправдан, хотя далеко не всегда осознан, часто срабатывает интуиция таланта. Правда, многие художественные натуры ненавидят чужие страдания и их носителей, так как не умеют жить в атмосфере чужих страданий. Отсюда эгоистическое стремление к внутреннему и внешнему дезертирству. Или даже агрессивное и лживое отрицание чужих страданий. Особенно у близких.
Давненько я собираюсь поговорить или даже заорать на тему кавычек и словечка «якобы» в нашей художественной прозе да и поэзии, ибо не только словарь писателя, но и форма записи сразу показывает и нутро человека, и глубину его принципов, и количество раба, который его беспокоит или, наоборот, даже не подозревается автором в себе самом.
Кавычки расползаются по нашим текстам, как вши. И борьба с ними, пожалуй, не менее важна, нежели борьба с загрязнением среды обитания.
У моряков есть термин – принудительная трансляция. Это трансляция, которую нельзя выключить, – она тебя в случае нужды и от смертельного сна разбудит. И вот каждый раз, когда я употребляю этот термин, то, открыв уже напечатанную книгу, с привычным удивлением обнаруживаю, что прилагательное «принудительная» оказывается в кавычках. Редактору, видите ли, не по себе становится: не может быть на советском судне ничего принудительного! Хотя слова «принудительная вентиляция» редакторов не беспокоят, вероятно потому, что вентилирование, в отличие от транслирования, совершается без участия человеческой речи.
Или слово «якобы» взять. Я пишу: «Буфетчицу тетю Аню на каждом судне пытались изнасиловать». Из контекста совершенно ясно, что шестидесятилетнюю тетю Аню никто насиловать, естественно, не собирался: это ей самой мерещилось, что на нее покушаются. Кавычки мне, правда, здесь не вставили, но сделали еще хуже: «якобы пытались изнасиловать». Как бы кто не подумал, что на советском судне в загранплаваний коллективно насилуют шестидесятилетних буфетчиц.
Количество кавычек в тексте определяет в обратной пропорции меру гражданственности и гражданского мужества пишущего.
Нынче читал книгу В. А. Шаталова «Трудные дороги в космос». Хочу подчеркнуть, что испытываю к автору глубокую симпатию и даже, правда заочно, но знаком с ним, ибо возле Огненной Земли на теплоходе «Невель» обеспечивал тройной полет «Союзов», командиром которых летал Шаталов.
И вот читаю: «Из частых визитов инспекторов в наш полк у меня создалось впечатление, что должность эта чисто „бюрократического“ плана…». «Он был „последний из могикан“ – из тех, кто пришел в отряд вместе с Гагариным». «Во время зарядки я пробежал свою „норму“ – пять километров». «Мои „вывозные“ полеты ограничиваются выполнением простых упражнений в воздухе, а мои товарищи в полках занимаются настоящей „воздушной акробатикой“. „Кое-кто „входил в раж“ и шел на более серьезное нарушение инструкции“. „Как же я ненавидел всех в тот момент. И Трунова, и „бюрократов“ из отдела кадров, и дефицит инструкторов…“
И так практически в каждой фразе.
Конечно, в данном случае кавычкоманией страдает не профессиональный прозаик, а генерал-лейтенант космонавтики. Но именно потому, что пишет человек от литературы далекий, я и беру его за типичный пример порочно записанного текста.
Итак, он закавычивает: «последний из могикан», «норму» бега, «вывозные» полеты, «воздушную акробатику», «входил в раж», «бюрократов» из отдела кадров. Все эти слова и выражения давно вошли в язык и употребляются в переносном смысле. Но любой перенос смысла автору невыносим, он кажется ему каким-то покушением на устав внутренней службы.
И обойтись без переносного значения трудно, и употребить по-человечески, то есть без кавычек, тоже рука не поднимается. А почему не поднимается? Страх! Он самый, голубчик.
Должность инспектора бюрократического плана? Бюрократы из отдела кадров? Нет, так употребить слова, в полном их смысле, прямо – ни-ни! А что подумает княгиня Марья Алексевна? И вообще как бы чего не вышло… Ежели эти бюрократы возьмут да и вмажут обратно? Лучше при помощи кавычек выведем их за этакие скобки – я не я и лошадь не моя.