Нексус
Шрифт:
Вскоре гасли сигареты, потом свечи, а там и разговор.
Когда я снова оставался один, меня одолевали наисладчайшие, наиудивительнейшие воспоминания – о людях, местах, разговорах. Гримасы, жесты, голоса, столбы, парапеты, карнизы, горы, луга, ручейки… Разрозненные, смещенные во времени, они накатывали на меня волнами, сыпались, словно сгустки крови среди ясного неба. Вон они, все in extenso [8] , мои сумасбродные «сопостельники» – самая дремучая, самая причудливая, самая диковинная коллекция, какую только может собрать человек. Все – перемещенцы, все – потусторонники. Уитлендеры – все как один. И такие при этом милые и славные! Просто ангелы, на время подвергнутые остракизму и благоразумно спрятавшие крылья под своими
8
Целиком, полностью (лат.). Здесь: в комплекте.
Именно во тьме, петляя по пустынным улицам, оглашаемым диким воем ветра, я чаще всего и набредал на кого-нибудь из таких вот «ничтожеств». Меня могли окликнуть, чтобы попросить огня или стрельнуть гривенник. Не знаю, но мы почему-то сразу жали друг другу руки, сразу переходили на тот самый жаргон, что в ходу у одних только ангелов, изгоев и парий.
Зачастую достаточно было элементарного жеста откровения со стороны незнакомца, чтобы запустить механизм. (Разбой, воровство, насилие, дезертирство – признания сыпались, как визитные карточки.)
– Понимаешь, я был вынужден…
– Ну! Еще бы!
– Война, папаша вечно вдрызг, сестренка в блуд ударилась… а тут, как назло, топор под руку попался… К тому же я всегда хотел писать… Понимаешь?
– Ну! Еще бы!
– Да еще эти звезды… Осенние звезды. И новые, неведомые горизонты. Совсем новый и при этом такой старый мир. Ходишь-бродишь, скрываешься, рыщешь… Выглядываешь, высматриваешь, вымаливаешь… вечно меняешь кожу. Новый день – новое имя, новый промысел. Вечно бежишь от себя. Понимаешь?
– Ну! Еще бы!
– К северу от экватора, к югу от экватора… ни отдыха, ни покоя. Нигде – ничего – никогда. Жизнь – яркая, богатая, насыщенная – отгорожена от нас бетонной стеной и колючей проволокой. Нынче здесь, завтра там. Вечно с протянутой рукой – молишь, просишь, умоляешь. Мир глух. Глух, как камень. Щелкают затворы, грохочут пушки; мужчины, женщины и дети – все вповалку, черные от запекшейся крови. И вдруг – цветок. Фиалка какая-нибудь… и груды гниющих трупов ей на удобрения. Я понятно излагаю?
– Да уж куда понятнее!
– Я все больше и больше сходил с ума.
– Еще бы!
И вот берет он топор – острый такой, блестящий – и давай рубить… туда голова, сюда руки-ноги, а там и пальцы и пальчики. Шарах, шарах, шарах – как шпинат на кухонном столе. Его, разумеется, ищут. А когда найдут, посадят на электрический стул. Справедливость восторжествует. На каждый миллион забитых, как скот, людей одного затравленного, неприкаянного монстра казнят по-человечески.
Понимаю ли я? – Превосходно.
Что такое писатель, если не подельник, судья и палач? Разве я не был сызмальства сведущ в искусстве обмана? Разве я не искалечен травмами и комплексами? Разве я не запятнан грехом и позором средневекового монаха?
Что может быть естественнее, понятнее, простительнее и человечнее этих чудовищных выплесков ярости одичалого поэта?
Все эти номады исчезали из моей жизни так же необъяснимо, как и появлялись.
Слоняясь по улицам на голодный желудок, всегда приходится держаться qui vive [9] . Нутром понимаешь, куда надо свернуть, чего искать, и всегда безошибочно распознаешь сопутника.
9
Начеку (фр.).
Когда больше нечего терять, душа выступает вперед…
Я называл их закамуфлированными ангелами. Так оно и было, но понимал я это обычно постфактум. Ангелы редко являются в ореоле славы. Иной раз, бывает, и юродствующий прощелыга, на которого останавливаешься поглазеть, вдруг западает в душу, входит, как ключ в дверь. И дверь открывается.
Это дверь Смерти – она всегда нараспашку, и я видел, что смерти там нет и в помине, как нет ни судей, ни палачей, порождаемых нашим воображением. Какие отчаянные усилия я прилагал тогда, чтобы восстановить себя в правах! Ну и восстановил. Целиком и полностью. Раджа, содравший с себя все покровы. Одно эго осталось – раздувшееся и распухшее, как мерзкая жаба. И тогда меня вдруг ошеломил полный
10
Навеки, навсегда (лат.).
Когда-нибудь и об этом будет вспомнить приятно.
4
Вот так, блуждая во тьме или часами стоя столбом, как шляпная вешалка в углу комнаты, я все глубже и глубже проваливался в яму. Истерия стала нормой. Снег все не таял.
Вынашивая наиковарнейшие замыслы окончательно свести Стасю с ума и тем самым раз и навсегда устранить ее из нашей жизни, я по ходу дела разработал преидиотический план кампании повторного ухаживания. Заглядывая в витрины магазинов, я почти в каждой присматривал какую-нибудь вещицу, которую мне хотелось купить в подарок Моне. Женщины обожают подарки, особенно ценные. Дешевые безделушки они тоже любят – смотря по настроению. Выбирая между старинными серьгами, очень дорогими, и большой черной свечой, я мог целый день провести в раздумье, что предпочесть. В том, что дорогая вещь мне не по карману, я бы в жизни не признался. Нет, будь я в состоянии убедить себя, что серьги понравятся ей больше, я смог бы как-то исхитриться их приобрести. А чего мне стоило убедить себя в этом, если в глубине души я и так не сомневался, что никогда не решусь купить ни то ни другое. Это было просто развлечение. Конечно, полезнее было бы поразмышлять о более высоких материях: тленна или нетленна душа, например, – но для машины ума все сойдет. В таком расположении духа я мог запросто настропалить себя отмерить пять-десять миль пешком, чтобы занять доллар, но если бы мне удалось выцыганить хотя бы гривенник или даже пятак, я бы все равно почувствовал себя победителем. На что я мог рассчитывать, имея в кармане жалкий доллар, – это дело десятое. Главное, что я еще на что-то гожусь. То есть, по моим вырожденческим представлениям, выходило, что одной ногой я пока что на этом свете.
Как все-таки важно изредка напоминать себе о такого рода вещах и не уподобляться Ахунду из Свата. Полезно было также поддеть иной раз и этих кумушек, особенно когда они заявлялись домой в три часа ночи с пустыми руками.
– Пусть это вас не беспокоит, – говорил я в таких случаях, – пойду сам куплю себе бутерброд.
Спору нет, иногда мне приходилось довольствоваться лишь воображаемым бутербродом. И все же приятно было дать им понять, что я еще не вконец обнищал. Пару раз мне даже удалось их убедить, что я съел бифштекс. Надо же было как-то им досадить. (Что за дела, Генри: лакомиться бифштексами, когда мы часами просиживаем в кафе в надежде, что кто-нибудь предложит нам перекусить!)
Иногда я встречал их словами:
– Ну как, удалось раздобыть чего-нибудь съестного?
Этот вопрос почему-то всегда их обескураживал.
– Я просто подумал, может, вы голодаете?
В ответ мне с неизменным постоянством докладывали, что голодание не входит в сферу их интересов. Не забывая, однако, присовокупить, что у меня тоже нет причин голодать. Просто мне нравится их мучить.
Если они пребывали в благодушном настроении, разговор этим не исчерпывался. Вопросы сыпались один за другим. Какое злодейство замышляю я на этот раз? Давно ли я не видел Кронски? Затем – дымовая завеса: новые знакомства, новые шалманчики, поездка всей компанией в Гарлем, Стасино намерение снять мастерскую, и так до бесконечности – лишь бы напустить побольше туману. Ах да! как же они могли забыть о Барли! Барли – знакомый Стаси, которого они случайно встретили позапрошлой ночью. Он поэт. Собирается заскочить к нам как-нибудь вечерком. Очень хочет со мной познакомиться.