Некто Финкельмайер
Шрифт:
Работа оказалась не утомительной, даже приятной. Приходишь на почту, берешь пачку телеграмм и – ходули в руки, пошел по адресам, дом за домом, улица за улицей, потом обратно на почту за новой пачкой, снова марш разноси… Девки-напарницы ко мне присмотрелись, как-то мы разок-другой похихикали вместе, потрепались, – и они показали мне проходные дворы, научили, как лучше добираться до отдаленных мест. Обучили меня другим, весьма ценным хитростям. Например, носили мы телеграммы в одно очень строгое учреждение, где у входа стояла вохра с пистолетом и где по полчаса приходилось ждать, пока кто-нибудь к тебе спустится и вынесет пропуск. Так вот, оказалось, что всегда можно преспокойно проходить через котельную и из подвала по лестнице попадать прямо на третий этаж в канцелярию. Было множество и других хитростей. Все они преследовали одну цель: сэкономить время, урвать от работы часочка два-три, а то и побольше, на собственные нужды. Это я, дурак, ездил на работу через весь город, а все
Расписался? А я взял карандашик из его остановившейся руки и пошел и ссыпался с лестницы, с пятого этажа в тихий дворик, где липами пахнет и девчонки играют в классики. «Дядька, противный, не лезь, не мешайся!» А дядька – куда уж противней! – попрыгал, поскакал на одной ножке, встал на обе – и за ворота…
В телеграммах – даром, что короткие, – в них субстанция, экстракт бытия: рождение, смерть, болезни, праздники, преступления, встречи, любовь, безденежье, отчаяние и надежды. Телеграфная лента, ползущая из аппарата, – это, брат, голый провод под током, и ее любые десять сантиметров начинены такими страстями людскими, что бывает и страшно этой бумажки коснуться… Но, скажу тебе, и страсти можно рассортировать. И мы их сортировали: нам важно было составить свой маршрут по адресам так, чтобы получилось кольцо: от почты идешь все дальше и дальше по кругу, а, отдав последнюю телеграмму, – близко от почты же и оказываешься.
Работало нас, разносчиков, в одну смену по двое – по трое, и вот на каждый выход нужно было составить себе такой круг. Скоро я произвел в этом деле реформу: начертил карту района, из бумаги нарезал квадратиков и пронумеровал их. Квадратики соответствовали телеграммам, были они у меня цветные: красный – правительственная, синий – срочная, желтый – серьезная по содержанию, белый – обыкновенная, типа поздравительных. И вот перед выходом я, как полководец накануне сражения, оцениваю ситуацию, разбрасываю квадраты и командую: «Тебе идти сюда, сюда и сюда вот с этой пачкой; тебе – вот этот круг, бери свои; а мне – вот куда».
Мои напарницы меня чуть не обнимали: и ходить меньше, и времени полно стало. Рассказали начальнице – и что же ты думаешь? – перевела меня в старшие и к окладу прибавила пятьдесят рублей…
Через две недели – получка. Деньги спрятал: решил, сдам сперва экзамены, а тогда и прибарахлюсь. А мать ни о чем не догадывалась, я ей говорил, что езжу заниматься в библиотеку, а когда дежурил в ночную, то предупреждал, что останусь у товарища до утра.
Итак, получил я первые в своей жизни двести рубликов, но это было не все: к ним я доложил еще – ни больше ни меньше – семьдесят пять! Откуда? А вот откуда.
На второй день работы постучал я в чью-то дверь, мне открывают. «Телеграмма, – говорю. – Пожалуйста, распишитесь». – «Минуточку». Пожилая женщина вместо того, чтоб взять у меня карандаш, запускает руку в висящее здесь же, в передней, пальто и начинает рыться в кармане. Вынимает рубль. Я сую ей в пальцы карандаш, рубль падает, я поспешно наклоняюсь и пытаюсь вернуть его, женщина бормочет: «Это вам, вам!..» Мы оба смущены так, будто нас уличили в каком-то непотребстве. Бросил в конце концов рубль на тумбочку и сбежал.
Такие и им подобные ситуации повторялись изо дня в день по нескольку раз. Девчонки на почте как-то поинтересовались: много ли дают адресаты? Когда я ответил, что не беру, их изумлению не было предела: «Как не берешь?! Ты что? Тебе, что ли, деньги не нужны? Ты их нам тогда приноси!» – «Да неудобно же брать…» Хохот поднялся такой, что я почувствовал себя идиотом. «Ну, конечно, Арон у нас интеллигентный, в институте будет учиться!» Мое желание поступить в вуз расценивалось ими тоже как бессмысленная блажь. «Ну, а мы народ простой, нам лишь бы давали деньги, – что от государства получать, что от жильца – один хрен». Я и сам, конечно, понимал, как это глупо – не брать чаевых, когда все их берут. Тем более, что, упрямо отвергая деньги, я не только сам испытывал чувство неловкости, но ставил в неприятное положение и дающих, которые от этого раздражались, и нередко слова благодарности за услугу сменялись выражениями вроде «ишь, какой гордый», «много вы о себе, молодой человек, воображаете» и тому подобное…
Каждые три дня я носил телеграммы одному пожилому человеку, чья дочь со своим маленьким сынишкой уехала на отдых в Крым. Вероятно, между любящим дедом и мамашей существовала договоренность – сообщать два раза в неделю, все ли в порядке, здоров ли мальчик. Мальчик всегда оказывался здоров, и старик на радостях всякий раз пытался всучить мне – сколько ты думаешь? – целую десятку!
И вот однажды, он, впустив меня, попросил, чтобы я прошел в комнаты. Я последовал за ним и оказался в роскошной гостиной, стены которой были увешаны картинами в тяжелых золотых рамах. По углам, на подставках в виде невысоких колонн из черного мрамора, стояли великолепные фарфоровые вазы, застекленный шкаф был тоже заполнен коллекционным фарфором. Увидев, какими глазами я смотрю на этот музей, хозяин, довольный произведенным эффектом, усмехнулся.
«Я знал, что вам понравится здесь. Вы чувствуете красоту, это похвально. И вы отказываетесь брать чаевые. Это тоже похвально. Но послушайте меня. – Он подошел к одной из картин и стал в задумчивости ее рассматривать. —Когда-то у моего отца, путейского инженера, было интереснейшее собрание картин. От его собрания остался только вот этот фламандец. Остальные распилили, содрали, потому что и подрамники и рамы понадобились для растопки. Кстати, —об этом не все знают – и само записанное маслом полотно тоже хорошо горит, но, к сожалению, не дает тепла… Ну-с, хочу вам сказать, что до недавнего выхода на пенсию я в течение многих лет служил официантом ресторана „Националь“, хотя до того, – это было очень давно, в 1915 году, —прослушал полный курс факультета Московского университета – вы, конечно, знаете, – на той же Манежной, где находится и отель „Националь“ (он сказал на европейский манер – hotel). Вы, молодой человек, смею повторить, любите красоту. Как видите, я тоже ее люблю. Но разница между нами та, что я не отказывался брать чаевые. Я получал пятьсот рублей в месяц, но я вырастил дочь и обеспечил свою старость». – Он взял со стола исписанный листок бумаги и подал мне вместе с двадцатипятирублевкой. – «Я хочу просить вас об одолжении: когда вернетесь на почту, отправьте, пожалуйста, вот эту телеграмму. У меня разболелись ноги, я стараюсь не выходить. Не трудитесь возвращать сдачу и… Подумайте над тем, что я вам рассказал».
Я подумал – и с того дня от чаевых не отказывался.
Тот июль был страшно жарким, говорили о засухе на Кубани и Украине. Москва задыхалась, ждали дождя, и погромыхивал где-то за городом гром, но солнце как вставало утром в душном мареве, так и садилось среди пропыленных крыш – огромное, багровое, как раскаленная чугунная болванка. И вот числа двадцатого, уже к ночи, пошел ливень, да такой, что улицы сразу поплыли сплошными реками, и окна в почте завесило матовой пеленой. Я погасил свет, приплюснулся носом к стеклу, и, помнится, хорошо было так стоять, смотреть в темноту, в дождь, чувствовать, как духота отпускает… В полночь моя смена кончалась, я раздумывал, идти ли вымокать под ливень или же переждать. И тут из аппаратной – телеграфистка с лентой: «Смотри-ка, международная. – Понесешь? А то, если не хочешь, я пока не буду на бланк наклеивать, сменщице твоей отдам».
Э, ладно, думаю, пойду-ка под дождичком, одно удовольствие сейчас, после жары. «Давай, – говорю, – клей, мне все равно домой, по дороге занесу твою международную».
Взял – и почти бегом, через два квартала – близко, дом известный: звался он «посольский», наверно, еще с довоенных времен, когда его только отстроили для наркоминделовских работников. И уж если к нам приходили телеграммы со смешными, отбитыми латынью русскими словами, то, конечно, они адресовались именно в этот дом. Вообще-то, чтобы отнести международную, не обязательно было в двенадцать ночи лететь сломя голову: она могла подождать и до утра; но так уж было принято: мы к этим, отбитым латынью телеграммам относились как к срочным, будто побаивались, что если задержишь международную, что-нибудь произойдет, – война или что-то подобное!..