Некто Финкельмайер
Шрифт:
Пили медленно. Изредка переговаривались – так, ни о чем: легко ли было достать билет на самолет; очень ли противен этот город, где кроме заводского клуба и кинотеатра ничего нет, – но, вобщем-то, не важен был предмет разговора, как был не важен и сам разговор, – неторопливый, негромкий, с долгими остановками: хороша, по-особенному хороша была безмятежность заполночного сидения за столом, из-за которого никто – ни жена, ни метрдотель – тебя не выгонит хоть до утра.
Никольский много курил, покуривал и Финкельмайер, и круглый желтый плафон под потолком уже плыл куда-то в сизом дымном тумане.
– «Проходит солнце
– Спасибо, Леня, верно, – согласно кивая, забормотал Финкельмайер. – Ты все понимаешь, ты прав, самый лучший этот, конечно…
– Понимаю? – усмехнулся Никольский. – Слушай, Арон, так что же там написано насчет перевода с какого-то языка? Черт его знает, – ханты-мансийского, коми-пермяцкого?.. Твои стихи?
— Мои-то, Леня, мои… – со вздохом ответил Финкельмайер.
– Ну?
– Что – «ну»?
– Имя же не твое стоит?
– Не мое.
– Не понимаю.
– А я понимаю?
Почему-то все это задевало Никольского за живое.
– Арон, – боясь, что взбесится, размеренным тоном начал Никольский. – Видишь ли, мне понравились твои стихи…
– Леня, да я вижу!.. – вскинулся Финкельмайер.
– Подожди, – остановил его Никольский. – Ты сначала послушай, что я скажу. Это настоящие стихи. И потом… Как тебе это… Я читаю стихи, слежу за книгами… Короче, вижу иногда, где навоз, а где бриллианты. И уж коли ты мне там, в самолете, выдался, и мы теперь сидим и пьем, – так рассказал бы?.. Поэтов – раз, два – и обчелся. Если есть такой поэт – Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер – я ничего не перепутал, нет? – мне надо бы знать, что он есть. И все тут.
Финкельмайер долго не отвечал. Низкое кресло было ему неудобно, его колени задрались едва ли не выше подбородка, но он сидел не шевелясь, горбя сутулую спину, с неподвижным взглядом, устремленным в пол. И оставался в той же позе и когда он заговорил наконец.
– Почему там написано «перевод»?.. Если рассказать только об этом, ты мало что узнаешь. А рассказывать все…
– У меня-то ночь. И бутылочку только начали, – ответил Никольский и сухо добавил: – Твое дело.
Никольский наполнил обе рюмки, взял свою, легонько звякнул о вторую, Финкельмайера, выпил и, начав жевать кружок колбасы, стал ждать.
Выпил и Финкельмайер. Он откинулся к спинке кресла, цепко обхватил подлокотники, и тут его лицо – помятое от бессонницы, с усталыми глазами, неправдоподобно огромными от темных синяков вокруг них, – вдруг осветилось детской улыбкой:
– Послушай-ка! Вот что: расскажу-ка я тебе о Черкизове!
– Ты, конечно, знаешь, есть в Москве Черкизово. Дьявол его разберет, откуда это название. Я не интересовался. Есть такие книги по истории названий московских улиц. Но я в них никогда не заглядывал.
Черкизово – это Черкизово. Говорят, Москва – большая деревня; так вот, Черкизово – это местечко. Маленькое еврейское местечко посреди большой московской деревни. Ты удивляешься? Ну, понятно, сейчас-то там всюду понатыкали этих башен, коробок блочных и панельных, метро туда тянут, – хорошеет родная столица, растет в ширину и в вышину. Я разве спорю? Как-то раз поехал я к одному композитору – ему заказали написать цикл советских романсов, так он хотел, чтобы я написал слова. Живет он на Большой Черкизовской, и я еще подумал, что хорошо бы забраться туда, поглубже, в само Черкизово, неужели мне все будет там незнакомо?
Но я не стал забираться. Ты знаешь, почему? Испугался. Вот я – длинный, не такой уж молодой, живу, работаю, деньги есть, – не так чтобы мало, устроен как-никак, одет прилично (шляпа еще, помню, на мне была, интеллигентская мягкая немецкая шляпа, потом я ее где-то забыл) – и вот я такой, в шляпе и при галстуке, вдруг попадаю туда, в то самое в старое Черкизово! Привиделся мне такой кошмар: я, значит, иду, а из-за кривого забора, из подворотни, из окна – смотрят… Старуха растрепанная, седая; старик в душегрейке ватной, в ермолке; дети сопливые, сушку грызут; женщины тащатся с сумками с Преображенского рынка. Остановились. Смотрят. «Вос? Ароша? Это чей же Ароша? Сын старого Финкельмайера, кого потом посадили? Это он идет, да? Так он, я вижу, совсем большой начальник! Ароша, ты разве не узнаешь тетю Хану?»
Ароша не пошел в Черкизово. Ароша пошел к советскому композитору в его новую кооперативную квартиру – за рыбой, чтобы сочинить цикл романсов. Но из этой рыбы —ты представляешь? – ничего не вышло. Я тогда написал стихотворений десять про Черкизово и его обитателей. Все сроки прошли, композитор обматерил меня по телефону и велел отдать рыбу для другого поэта. Тот, к его счастью, был не черкизовский.
Ты, Леня, меня понял? Или еще нет? Я родился в Черкизове – родился и прожил – ох, сколько! – да полжизни, ее первую половину. Родился, мамкину титьку сосал, в штаны писал, потом по этим делам на двор уже бегал. На горшок не сажали, не было принято. Уборная в будочке во дворе, но она для взрослых, а мне, например, уже с года-полутора было интересно с крыльца – и высоко, и далеко, и красиво: солнышко светит, струйка золотом искрится, – ребенок радуется и смеется.
Уборная во дворе, а вода – так та и совсем на улице: из колонки. А вот газ был свой, в доме, на кухне, провели после войны, женщины газа боялись, потом привыкли.
Дом как дом. Не то амбар двухэтажный, не то барак: первый этаж – кирпич, второй – доски. Облезлое кривое крыльцо сгнило; у колонки всегда стоит лужа разлитой воды и понемногу сочится, течет под забором, ручейком, ручейком – и к крыльцу. Тут даже в самую жару слякоть, и уж кто-нибудь из детишек обязательно в этом месиве босый: для городского сопляка такую тепленькую глинистую жижу продавливать между пальцев голых ног – это удовольствие особенное, сладострастное. Двор был с уклоном от улицы – потому, наверно, лужа под крыльцо и подтекала, – ну и разъезжались перед ступеньками, шлепались. Ох и шлепались! Это у нас называлось «русский поклон». Свои-то привыкли, знали, куда ногу поставить, чтобы не проскользить носом в грязь, а вот если кто-то чужой забредал, – тот обязательно нашему дому кланялся.
Примчался однажды ко мне Фимка Круль – учились мы во втором или в третьем классе, – кричит: «Рошка, бежим смотреть! Васькин полковник едет! У него опель-адмирал трофейный! Бежим скорее!»
Надо объяснить, что это за полковник. У Фимки была сестра Адка, – Адина. Мужчины от нее приходили в столбняк – до того она была хороша. Стройна, лицо писаное, волосы роскошные – носила косу до колена – кожа нежная, молочного цвета – ну, Суламифь из «Песни песней». Глупа же эта Адина была на редкость, но это, видите ли, не имело никакого значения: начиная с нас, мальчишек, и до седых стариков – все были в нее влюблены. Женщины – и те относились к ней снисходительно.