Немцы
Шрифт:
— Какой вам арбуз? Средний?
— Сладкий.
Продавец в синем фартуке встал на табуретку и надавал пощечин ближайшим арбузным бокам — все отозвались одинаковым сырым звуком; он вытащил ближайший, подержал в ладони и определил:
— Двести восемьдесят пять рублей.
Эбергард прижал арбуз к себе, не понадеявшись на серый пакет, и понес, озираясь: мы проехали дальше, и рельеф времени изменился, куда-то пропали Первое мая. Седьмое ноября. Палки транспарантов. Красные банты. Да и дни рождения и Новые года заметно сгладились, хотя еще можно определить, где они примерно находились…
Некуда.
Он опустился на освободившуюся лавку у ресторана «Под белыми березами» и разглядывал девушек — входивших и выходивших (зад плосковат, а вон та, такая полногрудая, что должны на ней расти мох и водоросли) — как расколупать мир? — заглядывал в ближайшие автомобильные пещеры, под запыленные стекла, даже телефон достал, набрать номер, выведенный извилисто и толсто, словно зубной пастой по стеклу рухляди после
— А что мы там делали? — жадно ухватилась она, вот и появился первый кусочек их общей жизни, Вероника-Лариса пыталась угадать: что же с ним, и давила на общеукрепляющее, универсальное. — Выиграем суд, весной полетишь с дочерью в Египет, и, может быть, в соседнем номере случайно окажусь я. Будешь ко мне приходить по ночам?
— Конечно, — кому ж не захочется такого: ночь, тьма, чистота тел, горячих от душевых струй, три тысячи километров от реальности, места прописки и совести. И ненадолго.
— Плохое настроение? Приезжай в гости!
— У меня не бывает плохого настроения. Бывает: переел, голодный или не выспался.
— Не хочешь говорить.
Сказал бы, но в чужой душе надо вести себя, как в чужой квартире: не следить, вымыть за собой чашки. Заплатить за проживание. Не оставлять неустранимых последствий, если не оформил прав собственности. Или не собираешься это сделать в ближайшее время.
Эбергард замерз, и теперь, еще не причалив к микромиру одеял, повторяющихся движений, зубной щетки и жевания разной пищи, когда сердце едва слышно, а внутри стучит что-то другое, он признал: боюсь; почуял беспредельный ужас животного перед «не жить!!!», «не быть!!!» — а если потянет на коллегию его, если — и его! — будут спрашивать, гвоздить… И он — не сможет промолчать, а не промолчать — это гибель. Или можно и сказать что-то, и уцелеть; не понимал: как? Как живут все, кроме него?! Страшно. Так страшно, что захотелось серьезно заболеть, спрятаться за мебель, завтра уехать, забиться в мусор и выжить, подставить кого-то вместо… Страшно. И вот в этом, это — вся его жизнь, неожиданно с ужасом признавал Эбергард, другой нет, и деться отсюда некуда — резко поднялся, схватил арбуз и уговаривал себя: просто замерз, толком не пообедал, просто — скопилось всё, и вот вдруг — показалось; нет, будет бояться, но не так, не так страшно. Можно еще, ничего. Как твои дела, спрашивает Улрике. Нормально.
Часто он встречался с Эрной — в нескольких повторяющихся местах: у школы, на Институтском проспекте — ей не дают пройти пьяные уроды, и Эбергард выскакивает из машины; в Испании — в доме, где они живут вместе, завтракают вместе, на балкон деревья протягивают розовые цветы; еще — в больнице — Эрне предстоит не опасная, но сложная операция, совсем не опасная, но сложнейшая, из тех, где всё упирается в руки хирурга и уход, то есть в цену, — и Эбергард всё «решает» в больнице… и потом, когда он ждет Эрну возле школы, она смеется с подружками, не сразу увидела его, и вот: увидела и — бежит… и потом, когда Эрна поступает в институт, и потом, когда размышляет с женихом, куда отправиться после свадьбы, когда выбирает работу, когда мечтает о небольшой такой машине смешной расцветки, — всё «решает» он; когда Эрна ссорится с мамой — мирит, это потом, после «много лет», а в серии «В больнице» Эрна попросит: «Посиди еще. Хоть немного», — а за его спиной уже аккуратно закатывают вторую кровать и причаливают к стене: «Я никуда не собираюсь. Остаюсь здесь»… В этих встречах он обжился, предвидел каждое слово, встречи соединялись переходами сквозь годы, хотя каждую встречу Эбергард продумывал, как предпоследнюю; Эрна почти не менялась — так, если только подрастала немного и больше походила на отца, да и Эбергард не менялся — так, мудрел, подсыхал, побольше подкапливал денег, ездил в мэрию — там кабинет, играл в бадминтон с депутатами Мосгордумы в Одинцово и вложился в английский инвестиционный фонд; и даже в последней больнице, в больнице его (тоже в — предпоследнюю встречу, в последней — этого не менял: Эрна приезжала на кладбище поговорить), когда он полулежал, еще не поехав, ускоряясь и лысея от химиотерапий, по крутой пластмассовой горке, поливаемый болью, на больничной клеенке, но уже поднявшись на нее и оглянувшись на всё, что оставалось, — он не менялся, такой же, такой же увидит свою скуластую девочку, и опять ее рука схватит исколотую руку его — удержать; навстречу — двинет ей распечатанные письма, распечатанные сообщения, всё накопленное и недошедшее, их общие фотографии (вот всё, что я, что главное было во мне), и деньги, много денег — кажется, всё? ты, наверное, спешишь? больше не приходи, не хочу, чтобы ты меня видела другим, — она скажет: «Я никуда не уйду. Я буду здесь», — и заплачет: «Папа, папа, как всё могло быть по-другому… Как я виновата…»; не надо, он сделает так: накроет ладонью ей лоб и поднимет челку, чтобы только лицо, смятое рыданиями: вот ты моя (всегда так делал, забирая из сада) — ему бы хватило; не плачь — спасибо, что вернулась, этих лет не было; мы не расставались; так встречались
Утром без звонка нагрянули «органы опеки» — две басовитые, до срока отжившие, оплавившиеся, смылившиеся женщины из обозленной бедноты с проволочно-седыми завитками на головах, серые и опухшие дворницкие лица.
— Не разувайтесь.
— А мы и не собирались! — обыском, каждую дверцу — открыть! — шли за Улрике, одна записывала, вторая уточняла:
— Какое конкретно у ребенка будет место для приема пищи? Как будет обеспечен доступ свежего воздуха в спальное помещение? — И перестали торопиться, как только Улрике предложила «выпить чаю», ели долго, с удовольствием, разборчиво и не благодаря. Улрике заглядывала с шепотком:
— Сказали, что они будут писать заключение, дай им денег! — Еще заглядывала: — Хотя бы поговори, пошути с ними, как ты умеешь. Им же важно, чтобы ты лично попросил!
Он не оборачивался, смотрел, как дождь идет в густой теплой тьме, похожей на весеннюю, и черные сгребают листья к ногам деревьев и охапками сносят в железные корыта — в таком корыте его купали, такое корыто ставили под водосток — собрать дождевой воды; в префектуре он еще издали увидел Кристианыча — Кристианыча, сухонькое, шаркающее существо, уже не обходили, не торопились опередить с пожеланием здравия, бросили бояться и не начали жалеть — Кристианыч больше не ходил страшно, поднявшись на задние лапы, ползал, глазами в пол, не уменьшился — он исчез, забылся, умер — как и не было великого первого зама, паука тайных нитей, лисы. Монстр почему-то разрешил пожить Кристианычу «советником» в комнате без окон возле бомбоубежища, машину Кристианычу оплачивал Стасик Запорожный из «Стройметресурса», за что-то расплачиваясь или на что-то надеясь; монстр «советника» не принимал, и поэтому рабочий день Кристианыч отсиживал в приемной Хассо, «буду жить для тебя», поручи: расписывал почту, набрасывал проекты распоряжения, гонял в мэрию отмучиться «представителем» на каторжном «О внесении изменений в межотраслевую программу о повышении эффективности профессионально-технического образования в период до 2020 года»; дождавшись минуты покоя Хассо и его стыдливой благодарности, просил одно: когда монстр станет мэром, а Хассо префектом (а это будет, пока он не может Хассо открыть всё, но «источники» надежны, решение есть, и Путин одобряет), пусть Хассо сделает его, Евгения Кристиановича Сидорова, всего лишь руководителем своего аппарата, и — достаточно! Хассо посмеивался, отмахивался, краснел, но слушал, наслаждаясь и привыкая.
— Эбергард, — просипел Кристианыч и подарил сухонькое монашеское рукопожатие, — спасибо, что помнишь. Но не заходишь. Попьем чаю? — он говорил в сторону предполагаемого нахождения Эбергарда, как слепец, мимо лица, отвернувшись, но точно схватив за локоть — страшной цепкостью сказки или сонного кошмара.
На столе Кристианыча увидел толстую методичку с животноводческой фотографией на обложке.
— Не читал? Хочешь, дам? На рынке появились племенные вьетнамские свиньи. Переворот в животноводстве! Едят очень мало, а растут очень быстро. Чистоплотны и разумны. В четыре месяца уже спариваются! — Эбергард смущенно вздыхал: Кристианыч своими руками наливает ему чай! — Как с судом думаешь решать?
Лишь бы помучить. Не уйти, пока не допьешь из чашки. Жизнь хищного пресмыкающегося давно окончена, сожрешь только то, что само подползет, что подманишь изображением сдохшего состояния на длину языка. Эбергард медлил, но — неожиданная нужда безоконных покоев и даже признательность: один, кто не забыл его беды, Кристианыч! — поэтому сказал как есть:
— Когда узнаю фамилию судьи, попрошу Гуляева позвонить Макаренковой, председателю Смородиновского суда.
— Позвонит? — Нет, Кристианыч имеет сочувствие к живому, он просто и сам не знает, живет на хуторе, таежной заимке, на полярную льдину ему парашютами доставляют сгущенное молоко, «Интернет… а что это такое?» — как там? на Большой земле? подумалось так просто вслух, рептилия прогладила глаза складчатыми веками — раз и раз, в зрачках не отражалось ничего, состояние пустоты и покоя. — Даже если позвонит, а не скажет «позвонил!»… Макаренкова с ним не соединится — это не ее уровень, да и Гуляев человек новый, кто его знает? Да и потом, — сердечно сказал Кристианыч, — тебе же надо не просто переговорить, а порешать свой вопрос… И в сумму не улететь. — Ты не один, вот и я уже с тобой, всё равно нечем заняться: Кристианыч закрыл ладонью глаза, нащупывая узлы на веревках, — Хассо сейчас плотно контактирует с Макаренковой по стройке на Институтском… Возникли какие-то… отношения, — то есть Макаренкова уже получила квартиру, гараж, себе, дочери и ожидала новых поступлений. — Но личный вопрос, — у Кристианыча потаял голос до водопроводного сипения, — Хассо может задать только с разрешения, — и губами одними, — префекта.
«Тем более — вопрос не свой»; не сказано, но понятно.
— Твой вопрос — это не вопрос, раньше бы ты… Одним звонком, — Кристианыч изогнул на бумаге крохотный чернильный вопросик червячком и кольнул ручкой, нанося под — точку, а рядом размалевал распахнутую пасть — еще вопрос, громадный, пожирающий всё. — Вот вопрос. То, что у тебя не сложилось. С ним. Вот что надо решать. Тогда и остальное решится. А то что получается — выстраивал, подгребал, отрабатывал отношения, соответствовал и теперь — всё отдай?