Немецкая романтическая повесть. Том I
Шрифт:
Ученики друг друга обняли и разошлись. Просторные гулкие залы стояли пустые и светлые, и на бесчисленных языках продолжалась дивная беседа между тысячами всяких существ, которые были собраны в этих залах и расставлены в самых различных сочетаниях. Их внутренние силы играли, сталкиваясь друг с другом. Они стремились вернуться к свободе, к прежнему своему состоянию. Немногие лишь находились на присущем им месте и спокойно наблюдали за окружавшей их пестрой жизнью. Остальные жаловались на отчаянные муки и страдания и оплакивали былую, великолепную жизнь на лоне природы, где их объединяла общая свобода и где каждое само собой получало то, в чем оно нуждалось. «О! — говорили они, — если бы только человек понимал внутреннюю музыку природы и обладал чутьем к внешней гармонии. Но ведь он даже и того не знает, что мы друг с другом связаны и не можем существовать одно без другого. Он ничего не может оставить на своем месте, он как тиран нас разъединяет и орудует одними диссонансами. Каким он мог бы быть счастливым, если бы обращался с нами ласково и сам вступил в наш великий союз, как некогда в золотом веке, как он по праву его называет. В то время он нас понимал, так же как и мы его понимали. Его жажда стать богом отторгла его от нас, он ищет то, чего мы не можем ни знать, ни чаять, и с тех пор он перестал быть сопровождающим голосом, созвучным движением. Правда, он в нас чует бесконечное блаженство и вечное наслаждение, и поэтому он питает столь удивительную любовь к некоторым из нас. Чары золота, тайны красок, радости воды ему не чужды, в творениях античности он чует дивные свойства камней, и все же он еще лишен сладостной страсти к живой природе, глаза, воспринимающего наши восхитительные таинства. Научится ли он когда-нибудь чувствовать? Этот божественный, этот самый естественный из всех органов ему еще мало знаком; через чувство могло бы вернуться прежнее, желанное время; стихия чувства есть внутренний свет, преломляющийся на более прекрасные, более яркие цвета. Тогда в нем взошли бы светила, тогда он научился бы чувствовать весь мир, ясней и многообразней, чем это теперь явлено ему глазом в гранях и в поверхностях. Он держал бы в своих руках бесконечную игру и забыл бы о всех безрассудных стремлениях, пребывая в вечном, собою питающемся и непрерывно растущем наслаждении. Мышление — только сон чувства, отмершее чувство, бледная, серая, хилая жизнь».
Пока они вели эти речи,
«На все, что человек предпринимает, он должен обращать свое неразделенное внимание или свое Я, — сказал наконец один из них, — и когда он это сделал, в нем вскоре чудесным образом возникают мысли, или вернее, новый вид восприятий, которые, повидимому, не что иное, как движения красящего или стучащего штифта или удивительные сокращения и фигурации эластичной жидкости. Они из той точки, где он, приколов его, фиксировал впечатление, распространяются во все стороны с живой подвижностью и увлекают за собой его Я. Он нередко может тотчас же снова уничтожить эту игру, снова разделяя свое внимание или позволяя ему произвольно рассеиваться, ибо это, видимо, не что иное, как лучи и действия, которые вызывает Я во всех направлениях в эластической среде, или его преломления в ней, или вообще странная игра волн этого моря, смывающих застывшее внимание. Весьма примечательно, что человек только лишь в этой игре начинает отдавать себе полный отчет в своем своеобразии, в своей специфичной свободе, и что ему кажется, будто он пробуждается от глубокого сна, будто он только теперь чувствует себя в мире как дома и будто дневной свет только теперь распространяется на его внутренний мир. Ему представляется, что он достиг наивысшего, когда он, не нарушая этой игры, способен в то же время производить действия, свойственные другим органам чувств, в одно и то же время и ощущать и мыслить. От этого выигрывают оба восприятия: внешний мир становится прозрачным, а внутренний мир многообразным и значительным, и человек, пребывая в состоянии внутренней оживленности, находится между двумя мирами, ощущая совершеннейшую свободу и радостное чувство власти. Естественно, что человек стремится увековечить это состояние и распространить его на всю сумму своих впечатлений; что он никогда не устает наблюдать за ассоциациями двух миров и выслеживать их законы, их симпатии и антипатии. Совокупность всего того, что нас трогает, называется природой, и таким образом природа находится в непосредственной связи с теми членами нашего тела, которые мы называем органами чувств. Неизвестные и таинственные связи в пределах нашего тела дают нам право предполагать неизвестные и таинственные отношения в природе, и тем самым природа есть некое дивное сообщество, в которое нас вводит наше тело и которое мы узнаем, измеряя его свойствами и способностями нашего тела. Спрашивается, можем ли мы научиться истинному пониманию природы всех природ при помощи этой особой природы и насколько наши мысли и интенсивность нашего внимания ею определяются или ее определяют и тем самым отрывают ее от природы; и губят, быть может, ее нежную податливость. Мы увидим таким образом, что эти внутренние отношения и свойства нашего тела должны быть исследованы в первую очередь, прежде чем мы сможем надеяться ответить на этот вопрос и проникнуть в природу вещей. Однако можно было бы также допустить, что мы вообще должны уже обладать разнообразным мыслительным опытом, прежде чем приступать к внутренней связи в нашем теле и прежде чем смочь пользоваться его разумом для уразумения природы, и тогда, действительно, не было бы ничего естественнее того, что мы порождали бы всевозможные движения мысли и достигли бы в этом деле достаточной ловкости, достаточной легкости, чтобы переходить от одного движения к другому и всячески их связывать и разлагать. Для этой цели следовало бы внимательно рассматривать все наши впечатления, а также с точностью наблюдать вызываемую ими игру мысли, и если бы при этом возникли в свою очередь новые мысли, то последить и за ними, чтобы таким путем постепенно ознакомиться с их механизмом и чтобы путем многократного повторения научиться различать и запоминать различные движения, неизменно связанные с каждым впечатлением. Если бы затем удалось установить, хотя бы только сначала, несколько движений, несколько букв природы, то дальше расшифровка шла бы все легче и легче, и власть над порождением и движением мыслей дала бы наблюдателю возможность создавать природные мысли и набрасывать природные композиции, даже при отсутствии предшествовавших реальных впечатлений, и тогда конечная цель была бы достигнута».
«Это, пожалуй, слишком уж дерзновенно, — сказал другой, — складывать природу из внешних сил и явлений и выдавать ее то за исполинское пламя, то за удивительной формы шар, то за двоицу или троицу или за какую-нибудь другую диковинную силу. Было бы более мыслимо, чтобы она оказалась порождением некоего непостижимого сговора бесконечно различных существ, дивной связью мира духов, точкой схода и касания бесчисленных миров».
«Дерзайте, — говорил третий, — чем произвольнее сплетена сеть, которую закидывает смелый рыбак, тем счастливей улов. Нужно только ободрять каждого итти как можно дальше и приветствовать каждого, кто оплетает вещи новой фантазией. Не думаешь ли ты, что как раз из законченных систем будущий географ природы будет почерпать данные для своей большой карты природы? Эти системы он и будет сравнивать, и только сравнение это научит нас познанию диковинной страны. Но познание природы будет все еще бесконечно отлично от ее истолкования. Настоящий шифровщик достигнет, пожалуй, того, что будет приводить в движение много природных сил одновременно, чтобы получить великолепные и полезные явления, он сможет фантазировать на природе, как на большом музыкальном инструменте, и все же он природы не будет понимать. Это даровано историку природы, тому, перед кем открыты времена, кто, посвященный в историю природы и знакомый с миром, высшей ареной этой истории, понимает ее знамения и пророчески их оглашает. Это пока еще неведомая область, заповедное поле. Лишь божественные посланцы проронили отдельные слова этой высшей науки, и остается только удивляться тому, что чуткие души прослушали эти намеки и принизили природу до единообразного механизма без прошлого и будущего. Все божественное имеет свою историю, и неужели природа, это единственное целое, с которым человек может себя сравнивать, не является, как и человек, частью истории, или, что то же, не обладает духом? Природа не была бы природой, если бы она им не обладала, не была бы единственным противообразом человечества, необходимым ответом на этот таинственный вопрос, или вопросом к этому бесконечному ответу».
«Только поэты чувствовали то, чем природа может быть для человека, — заговорил прекрасный юноша, — и в этом случае опять-таки можно сказать о них, что в них заключено человечество в самом совершенном растворе, и поэтому каждое впечатление, проходящее через их зеркальную прозрачность и подвижность, распространяется во все стороны, сохраняя чистоту во всех своих бесконечных изменениях. Они все находят в природе. Им одним не чужда ее душа, и не напрасно ищут они в общении с ней блаженства золотого века. Для них природа наделена всеми сменами бесконечной души, и более, чем любой самый одаренный, самый живой человек, поражает она неожиданностью глубокомысленных оборотов и мыслей, встреч и отклонений, больших идей и странностей. Неисчерпаемое богатство ее фантазий вознаграждает всякого, кто ищет общения с ней. Все умеет она украшать, оживлять, приводить в действие, и если в единичном как будто и господствует только бессознательный, ничего не значащий механизм, то все же взор, проникающий глубже, различает дивную симпатию с человеческим сердцем в совпадении и в последовательности каждой случайности. Ветер есть движение воздуха, которое может иметь многие внешние причины, но разве он не нечто большее для одинокого, томящегося сердца, когда он со свистом проносится мимо, когда он веет из милых стран и тысячью темных, жалобных звуков словно растворяет тихую грусть в глубоком, мелодическом вздохе всей природы? Не так же ли и любящий юноша чувствует, что вся его чреватая цветениями душа с пленительной правдивостью находит себе выражение в юной, скромной зелени весенних лугов, и разве изобилие души, жаждущей сладостного растворения в золотом вине, было когда-либо явлено более пленительно и более возбудительно, чем в налитой, блестящей виноградной грозди, наполовину прячущейся под широкими листьями? Поэтов обвиняют в преувеличении, им как бы только прощают их образный, неточный язык, мало того, пренебрегая более глубоким исследованием, довольствуются тем, что фантазии их приписывают то странное природное свойство, благодаря которому она видит и слышит многое из того, чего другие не слышат и не видят, и в прелестном безумстве произвольно обращается и распоряжается реальным миром; мне же кажется, что поэты далеко не достаточно преувеличивают, что они лишь смутно чувствуют чары этого языка и играют с фантазией только так, как ребенок играет с волшебным жезлом отца. Они не знают, какие силы им подвластны, какие дали должны им повиноваться. Ведь разве не правда, что скалы и леса покоряются музыкой и, укрощенные ею, подчиняются воле каждого, как домашние звери? — Разве самые красивые цветы, в самом деле, не расцветают вокруг возлюбленной и не радуются украшать ее собою? Разве небо не становится для нее безоблачным, а море — спокойным? — Разве вся природа в целом, так же как лицо и жесты, как пульс и окраска, не выражает состояние каждого из тех высших, дивных существ, именуемых нами людьми? Разве скала не превращается в некое своеобразное Ты, стоит мне с ней заговорить? И разве я чем-нибудь отличаюсь от потока, когда, грустно склонившись, гляжу в его воды и теряю мысли, ускользающие в его беге? Только спокойная, удовлетворенная душа поймет растительный мир, только веселый ребенок или дикарь поймет животных. — Понимал ли уже кто-нибудь камни и светила, я не знаю, но то, несомненно, было существо возвышенное. Такова глубина духа, светящаяся хотя бы в тех статуях, что остались от минувших времен великолепия человеческого рода, таково необычайное проникновение в мир камней, которое из них излучается и которое покрывает вдумчивого наблюдателя каменной корой, словно прорастающей внутрь. Возвышенное обращает в камень, и нам не следовало бы удивляться возвышенному в природе и его действию, или же недоумевать, где нам его найти. Разве природа не могла окаменеть от лицезрения бога? Или от страха пред приходом человека?»
Услыхав эту речь, тот, кто заговорил первый, погрузился в глубокое раздумие, далекие горы окрасились в пестрые цвета, и вечер с нежной доверчивостью спустился на землю. После долгого молчания послышался его голос: — «Чтобы постичь природу, нужно заставить ее вновь возникать в самом себе во всей ее последовательности. При этом должно руководствоваться только божественным стремлением к тем существам, которые нам подобны, и теми условиями, которые необходимы для того, чтобы мы могли им внимать, ибо поистине вся природа постижима только как орудие и посредник договоренности между разумными существами. Мыслящий человек возвращается к первоначальной функции своего бытия, к творческому созерцанию, к той точке, в которой зачинание и знание пребывали в чудеснейшей взаимной связи, к творческому мигу подлинного наслаждения, внутреннего самозачатия. И вот, стоит ему всецело
«Да, — сказал второй, — ничто так не примечательно, как великая единовременность в природе. Природа словно повсюду присутствует целиком. В пламени свечи действуют все силы природы, и так она всюду и беспрерывно представляет самое себя и превращается, сразу выпускает листья, цветы и плоды, и пребывая во времени, она сразу — и настоящее, и прошлое, и будущее; и кто знает, на какие особые виды далей она точно так же простирает свое действие и не является ли наша система природы лишь солнцем во вселенной, связанным с ней светом, тягой и влияниями, которые в первую очередь яснее всего ощутимы в нашем духе и через него в свою очередь проливают дух вселенной на эту природу и распределяют дух этой природы по другим природным системам».
«Ежели мыслитель, — сказал третий, — по праву вступает как художник на путь действия и, умело пользуясь движениями собственного духа, пытается свести мироздание к простой, но кажущейся загадочной, фигуре, мало того, ежели он, можно сказать, танцует природу и словами повторяет линии движений, то любитель природы должен удивляться этой смелой затее и радоваться развитию этих, заложенных в человеке, способностей. Художник справедливо ставит действие во главу угла, ибо сущность его — в делании и созидании со знанием и волей, и искусство его — в том, чтобы пользоваться своим орудием для всего, уметь изображать мир по-своему, и потому действие является принципом его мира, и его мир — его искусством. И здесь опять-таки природа явлена в новом великолепии, и только бездумный человек презрительно откидывает неразборчивые, удивительно перемешанные слова. Но жрец благодарно возлагает это новое возвышенное измерительное искусство на алтарь, где уже лежит магнитная стрелка, которая никогда не заблуждается и которая бесчисленные суда выводила из океанского бездорожья, возвращая их к населенным берегам и в родные гавани. Однако, кроме мыслителей, существуют еще и другие друзья знания, которые не столь преимущественно отдаются созиданию через мышление и тем самым, не имея призвания к этому искусству, охотнее становятся учениками природы и находят удовлетворение учась, а не уча, узнавая, а не делая, получая, а не давая. Некоторые из них трудолюбивы, и, доверяя всеприсутствию и тесному родству природы, к тому же заранее убежденные в незавершенности и сплошности всего единичного, они тщательно выделяют какое-нибудь одно явление и пристальным взглядом останавливают ее дух, тысячекратно меняющий свои обличия, а затем, ухватившись за эту нить, они шарят по всем закоулкам тайной мастерской, дабы иметь возможность набросать исчерпывающий план этих лабиринтоподобных переходов. Когда они закончили эту кропотливую работу, то на них незаметно уже снизошел более высокий дух, и им тогда легко говорить о разложенной перед ними карте и предписывать путь каждому ищущему. Неизмеримая польза вознаграждает их кропотливый труд, и план карты неожиданным образом совпадает с системой мыслителя, и кажется, что они ему в утешение словно привели живое доказательство в пользу его абстрактных положений. Самые праздные из них с детской доверчивостью ожидают милостивого сообщения полезных для них сведений о природе от высших, горячо ими почитаемых существ. Они в этой краткой жизни не желают посвящать время и внимание всяким делам, отнимая и время и внимание от служения любви. Они чистой жизнью стремятся лишь к тому, чтобы приобретать себе любовь, лишь к тому, чтобы ее расточать другим, не заботясь о великом зрелище борющихся сил, спокойно покорствуя своей судьбе в этом царстве власти, ибо их наполняет глубокое сознание своей неразлучности с любимыми существами и природа трогает их только как отображение и собственность этих существ. Зачем нужно знание этим счастливым душам, избравшим лучшую долю и подобно чистому пламени любви пылающим в этом дольнем мире только на вершинах храмов или на гонимых бурею кораблях как знак бьющего через край небесного огня? Эти любящие дети, в блаженные часы внимая тайнам природы, часто узнают чудесные вещиц и в невинной простоте душевной их разглашают. По стопам их идут исследователи, чтобы подбирать каждую драгоценность, невинно и радостно оброненную ими; любовь их славословит сочувствующий поэт и старается при помощи своих песен пересадить эту любовь, этот росток золотого века, в иные времена и страны».
«В ком, — воскликнул юноша, и взор его засверкал, — не взыграет сердце, когда глубочайшая жизнь природы проникнет в его душу во всей своей полноте, когда то всесильное чувство, для которого язык не знает иных названий, как любовь и сладострастие, в нем ширится, подобно могучему, всерастворяющему облаку, и он в сладостном трепете погружается в темное, манящее лоно природы, когда бедное Я разъедается захлестывающими волнами наслаждения и в великом океане ничего больше не остается, кроме единого фокуса безмерной силы зачинания, ничего, кроме всепоглощающего вихря? Что есть пламя, повсюду вспыхивающее? Страстное объятие, нежный плод которого росится в сладострастных каплях. Вода, это первородное дитя воздушных слияний, не в силах отрицать своего сладострастного происхождения и являет собою на земле стихию любви и слияния с небесным всемогуществом. Недалеки от истины были древние мудрецы, искавшие происхождения вещей в воде, и поистине они говорили о более высокой воде, чем морская или ключевая, о воде, в которой открывается первожидкость, каковой она явлена нам в расплавленном металле, и потому пусть люди и почитают ее как нечто божественное. Как все еще мало таких людей, которые погружались в тайны жидкого, и у них это предчувствие высшего наслаждения и высшей жизни, пожалуй, никогда и не зарождалось в опьяненной их душе. В жажде открывается эта мировая душа, это мощное стремление растечься. Опьяненные слишком хорошо знают это неземное упоение жидким, и в конце концов все приятные ощущения в нас суть многообразные разливы и всплески первоводы. Даже сон не что иное, как прилив этого невидимого мирового океана, а пробуждение — начало отлива. Сколько людей стоят на берегу упоительно шумящих рек и не слышат колыбельной песни материнских струй и не наслаждаются чарующей игрой их бесконечных волн! Подобно этим волнам жили и мы в золотом веке; в пестроцветных облаках, в этих плывущих морях и первоистоках живого на земле, жили и зачинались людские поколения, пребывая в вечных играх; их посещали дети неба, и этот цветущий мир погиб лишь во время того великого события, которое священные предания именуют потопом; враждебные существа погрузили землю в пучину, и некоторые люди уцелели в чужом мире, выброшенные на утесы новых гор. Как странно, что как раз самые святые и самые увлекательные явления природы находятся в руках таких мертвых людей, какими обычно бывают химики! Явления, которые, властно пробуждая творческие силы природы, должны быть только тайной любящих, мистериями высшего человечества, бесстыдно и бессмысленно вызываются к жизни грубыми умами, которые никогда не узнают, какие чудеса заключены в их колбах. Только поэты должны были бы иметь дело с жидким, только им должно было бы разрешаться повествовать о нем пламенной юности; мастерские стали бы храмами, и люди поклонялись бы своим огням и рекам и хвалились бы ими с обновленной любовью. Сколь счастливыми снова почитали бы себя те города, которые омывает море или большая река, и каждый источник снова сделался бы вольным приютом и местопребыванием умудренных опытом и одухотворенных людей. Потому-то ничто так и не манит к себе детей, как огонь и вода, и каждый поток сулит им увести их в пестрые дали, в более красивые места. Небо, опрокинувшееся в воде, — не просто отражение, это нежное содружество, это знак доброго соседства, и если неудовлетворенное стремление тянется в безграничную высь, то счастливая любовь охотно погружается в бездонную глубь. Однако напрасно поучать и наставлять природу. Слепорожденный не научится видеть, сколько бы ему ни рассказывали о цвете и свете и далеких образах. Так же не достигает природы и тот, кто лишен природного органа, внутреннего орудия, порождающего и расчленяющего природу, тот, кто всюду, как бы само собой, не узнает во всем природы и не различает и, словно вчувствуясь во все природные существа, не сливается с ними, через посредство ощущения, испытывая прирожденную ему радость зачинания и свое тесное многообразное сродство со всеми телами. Но тот, кто обладает верным и испытанным чувством природы, тот и наслаждается природой, ее изучая, и радуется ее бесконечному многообразию, ее неисчерпаемости в наслаждении, и не нуждается в том, чтобы ему ненужными словами мешали наслаждаться. Напротив, ему представляется, что нельзя достаточно сокровенно общаться с природой, достаточно нежно о ней говорить, достаточно сосредоточенно и внимательно ее созерцать. Он чувствует себя в ней, как на груди своей целомудренной невесты, и только ей, в часы сладостной доверчивости, доверяет он добытые им познания. Счастливым почитаю я этого сына, этого любимца природы, которому она дозволяет созерцать себя в своей двойственности, как силу зачинающую и рождающую, и в своем единстве, как бесконечное, вечно длящееся супружество. Жизнь его будет полнотой всех услад, цепью сладострастия, и его религия — подлинным, настоящим натурализмом».
Во время этой речи к обществу приблизился учитель вместе со своими учениками. Странники поднялись и почтительно его приветствовали. Свежительная прохлада распространялась из темных аллей по площадке и ступеням. Учитель велел принести один из тех редких самоцветных камней, которые именуют карбункулами, и светлоалый сильный свет разлился по всем фигурам и одеждам. Вскоре меж ними завязалась ласковая беседа. В то время как издалека неслись звуки музыки и из хрустальных сосудов прохладительное пламя, рдея, лилось в уста говоривших, чужестранцы рассказывали примечательные воспоминания о своих дальних странствиях. Они пустились в путь, полные стремления и жажды знания, в поисках следов того исчезнувшего первобытного народа, выродившимися и одичавшими остатками которого видимо и является нынешнее человечество, обязанное его высокой культуре важнейшими и необходимейшими познаниями и орудиями. Особливо же привлекал их тот священный язык, который служил блестящей связующей нитью между этими царственными людьми и надземными странами и обитателями и кое-какими словами которого, как о том гласят многообразные предания, быть может, еще владели некоторые счастливые мудрецы из числа наших предков. Произнесение их было дивным пением, неотразимые звуки которого глубоко проникали в самую сущность каждого природного явления и его разлагали. Каждое имя в этом языке, казалось, было вещим словом для души каждого природного тела. Колебания этих звуков с творческой мощью пробуждали все образы явлений мира, и справедливо можно было сказать о них, что жизнь вселенной — вечный, тысячегласный разговор, ибо казалось, что в этой речи самым непостижимым образом сочетались все силы, все виды действия. Разыскать обломки этого языка, хотя бы все сведения о нем, было главной целью их путешествия, и слава, шедшая из древности, привлекла их и в Саис. Они надеялись получить важные сведения у блюстителей храмового архива и в больших его собраниях самим, быть может, найти ответы. Они попросили у учителя разрешения провести одну ночь в храме и в течение нескольких дней присутствовать при его уроках. Они получили то, чего хотели, и от души ликовали, когда учитель сопровождал их рассказы разными замечаниями из сокровищницы своего опыта и развивал перед ними ряд поучительных и чарующих историй и описаний. Наконец заговорил он и о призвании своей старости — пробуждать, упражнять и обострять многообразное чувство природы в юных душах и связывать его с другими задатками для выращивания более совершенных цветов и плодов.