Немецкая романтическая повесть. Том I
Шрифт:
«Быть провозвестником природы — прекрасное и святое служение, — говорил учитель. — Мало одного объема и совокупности познаний, мало одного дара легко и чисто привязывать эти познания к знакомым понятиям и опыту и подменять своеобразные, чуждо звучащие слова привычными выражениями, даже мало той ловкости, с которой богатое воображение располагает природные явления в легко воспринимаемые и прекрасно освещенные картины, которые либо дразнят и удовлетворяют чувство прелестью сочетаний и богатством содержания, либо восхищают дух глубокой значительностью, — все это взятое вместе не исчерпывает собою требований, предъявляемых к истому природовещателю. Для того, кому есть дело до чего-либо иного, кроме природы, для того, пожалуй, и этого достаточно, но тот, кто испытывает в себе искреннее влечение к природе, кто ищет в ней все и является как бы чувствительным орудием ее сокровенного действия, лишь того признает своим учителем и доверенным природа, кто говорит о ней с благоговением и верой, чьи речи обладают той дивной неподражаемой внушительностью и той стройностью, которыми отличаются подлинные евангелия, подлинные откровения. Изначально благоприятные задатки такой натуры должны быть с детства поддерживаемы и развиваемы неустанным прилежанием, одиночеством и молчанием, — ибо многоречивость несовместима с тем упорным вниманием, которое здесь требуется, —
Перевод А. Габричевского
ВИЛЬГЕЛЬМ-ГЕНРИХ ВАКЕНРОДЕР
ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНАЯ МУЗЫКАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ КОМПОЗИТОРА ИОСИФА БЕРГЛИНГЕРА
Первая глава
Я неоднократно обращал мой взор к прошлому и с наслаждением собирал сокровища истории искусства былых столетий; но теперь мой дух влечет меня хоть раз остановиться на временах настоящих и испытать свои силы на истории одного художника, знакомого мне с ранней его юности и самого задушевного моего друга. Увы, ты, к сожалению, скоро покинул землю, мой Иосиф! и не легко мне будет снова найти тебе подобного. Но я найду отраду в том, что прослежу мысленно историю твоего духа, с самого начала, как ты мне о том в незабвенные часы часто подробно рассказывал и как я сам душевно понимал тебя, и расскажу твою историю тем, кому она доставит радость.
Иосиф Берглингер родился в маленьком городке южной Германии. Его матери суждено было, произведя его на свет, покинуть мир; его отец, человек уже довольно пожилой, был доктором науки врачевания и обладал скудными средствами. Счастье повернулось к нему спиной, и ему стоило больших трудов прокормить себя и шестерых детей (ибо у Иосифа было пять сестер), тем более, что ему не хватало разумной хозяйки.
Отец Иосифа был по природе мягким и очень добродушным человеком, который всегда охотно готов был, по мере сил и возможности, помочь, посоветовать и подать милостыню; после доброго дела он спал лучше обыкновенного; долго, с сердечным умилением и благодарностью богу, мог он вкушать от благих плодов своего сердца и свою душу охотнее всего питал трогательными чувствами. В самом деле, глубокая грусть и сердечная любовь овладевает нами всегда, когда мы созерцаем завидную простоту этих душ, которые в обыкновенных проявлениях доброго сердца находят столь неисчерпаемую бездну великолепия, что это дает им райское блаженство на земле, примиряет их со всем миром и поддерживает в них чувство полной удовлетворенности. Это-то впечатление и испытывал Иосиф, когда думал об отце, — но его самого небо создало таким, что он всегда стремился к чему-нибудь еще более высокому; его не удовлетворяло одно лишь здоровье души и сознание, что она выполняет свои обычные дела, работая и творя добро, — ему хотелось, чтобы она плясала от полноты восторга и к небу, своей родине, возносила ликованья.
В душе его отца были, однако, и другие стороны. Он был трудолюбивый и добросовестный врач, в течение всей своей жизни не интересовавшийся ничем иным, кроме знания диковинных вещей, сокрытых в человеческом теле, и обстоятельного изучения всех плачевных человеческих недугов и болезней. Эти ревностные занятия сделались для него, как это часто бывает, тайным, притупляющим нервы ядом, который проник во все его жилы и изгрыз в нем много звучащих струн человеческого сердца. К этому присоединялась раздраженность нуждою и бедностью и, наконец, старость. Все это разъедало основную доброту его души; ибо у душ, не отличающихся силой, все, с чем человек имеет дело, переходит в его кровь и изменяет помимо его ведома его внутреннее существо.
Дети старого врача вырастали, как сорная трава в запущенном саду. Сестры Иосифа отличались отчасти болезненностью, отчасти слабоумием и вели жалкую, одинокую жизнь в своей темной маленькой комнате.
Никто не мог соответствовать этой семье менее, чем Иосиф, который постоянно жил в прекрасных мечтах и небесных грезах. Его душа походила на нежное деревцо, семя которого птица заронила на стену или развалины, где оно девственно пробивается между жесткими камнями. Он всегда был одинок и молчалив и питался исключительно своей собственной фантазией; поэтому и отец считал его несколько странным и слабоумным. Своего отца и сестер
Высшую радость с самых ранних лет доставляла ему музыка. Он слушал иногда, как кто-нибудь играет на клавире, и сам играл немного. Благодаря часто повторяющемуся наслаждению музыкой он постепенно развился так своеобразно, что она сделалась его внутренней сущностью и душа его, привлекаемая этим искусством, вечно витала в сумеречных лабиринтах поэтического чувства.
Замечательную эпоху в его жизни составило путешествие в епископскую резиденцию; один состоятельный родственник, тамошний житель, полюбил мальчика и взял его на несколько недель к себе. Здесь он уже зажил прямо, как на небесах: его душа наслаждалась разнообразнейшей прекрасной музыкой и порхала кругом, подобно бабочке в теплом воздухе.
Преимущественно он посещал церкви и слушал священные оратории, кантилены и хоры с полнозвучным сопровождением тромбонов и труб под высокими сводами, причем зачастую из чувства благоговения он смиренно стоял на коленях. Прежде чем раздавалась музыка, в тесной, тихо перешептывающейся толпе народа ему казалось, будто он слышит вокруг себя шум обыкновенной и пошлой жизни людей, нечто вроде большой ярмарки с ее мелодическим смешением звуков; голову его туманили пустые житейские мелочи. С нетерпением ожидал он первых звуков инструментов, — и когда они наконец прорывались из глухой тишины, мощно и протяжно, подобно веянию ветра с небес, и вся сила звуков проносилась над его головой, — тогда ему чудилось, будто у души его внезапно выросли большие крылья, будто он восхищен из бесплодной равнины, мутная облачная завеса спадает перед его смертными очами, и он возносится к светлому небу. Тогда тело его стояло тихо и неподвижно, а глаза устремлялись на землю. Настоящее перед ним исчезало; внутреннее существо его очищалось от всяких житейских мелочей, образующих подлинную пыль на блестящей поверхности души; музыка проникала легким трепетом в его нервы и пробуждала в нем целый ряд разнообразных образов. Так, во время многих радостных и возвышающих душу песнопений, прославляющих бога, ему совершенно отчетливо представлялось, будто он видит царя Давида в длинной царской мантии, с короной на голове, пляшущего перед ковчегом завета, воспевая хвалебные гимны; он видел весь его восторг и все его движенья, и сердце прыгало у него в груди. Тысячи дремлющих в его душе ощущений прорывались и дивно перемешивались друг с другом. В некоторых местах музыки ему, наконец, даже казалось, будто какой-то особенный луч света проникает ему в душу; ему представлялось, будто он при этом сразу становится гораздо умнее и может более ясным оком и с некоторой величавой и спокойной грустью взирать на весь этот кишащий внизу мир.
Несомненно, по крайней мере, то, что он чувствовал себя, по окончании музыки и по выходе из церкви, чище и благороднее. Все существо его еще пылало от духовного вина, которое его опьянило, и он смотрел иными глазами на всех проходящих. Когда же он при этом видел, как группы прогуливающихся людей останавливаются и смеются или передают друг другу новости, то это производило на него совсем особенное отталкивающее впечатление. Он говорил себе: «Ты должен всю жизнь оставаться беспрерывно в этом прекрасном поэтическом опьянении, и вся твоя жизнь должна быть сплошной музыкой».
Когда же он приходил: после того к своим родственникам к обеду и наслаждался пребыванием в обычно веселом и шутливо настроенном обществе, то бывал недоволен, что так скоро снова спускался в прозаическую жизнь и что опьянение его испарялось, как блестящее облако.
Это горькое противоречие между его прирожденным небесным энтузиазмом и земным участием в жизни каждого человека, насильственно низводящим каждого ежедневно из области мечтаний, мучило его в течение всей жизни.
Когда Иосиф бывал в каком-либо большом концерте, то обычно садился, не глядя на блестящее собрание слушателей, в уголок и слушал с таким же благоговением, как если бы он был в церкви, — столь же безмолвно и неподвижно, устремив перед собою в землю глаза. От него не ускользал ни малейший звук, и от напряженности внимания он чувствовал себя под конец слабым и утомленным. Его вечно подвижная душа поддавалась полностью игре звуков; точно она отделилась от тела и более свободно трепещет вокруг, или же точно тело его тоже превратилось в душу, — так свободно и легко охватывалось прекрасными гармониями все его существо, и тончайшие складки и изгибы звуков отпечатлевались в его мягкой душе. Слушая радостные и восхитительные полногласные симфонии, особо им любимые, ему зачастую казалось, будто он видит, как веселый хоровод юношей и девушек пляшет на светлом лужке, как они прыгают взад и вперед и как между отдельными парами иногда происходит разговор пантомимой, после чего они снова смешиваются с веселой толпой. Многие места в музыке были ему настолько ясны и убедительны, что звуки казались словами. В другой же раз звуки вызывали в его сердце удивительное смешение радости и грусти, так что он бывал одинаково близок к смеху и к плачу; ощущение, которое часто встречается на нашем жизненном пути и не передается ни одним искусством так хорошо, как музыкой. С каким восхищением и удивлением прислушивался он к музыкальной пьесе, которая начинается с бодрой и веселой, как ручей, мелодии, но постепенно и незаметно и удивительно начинает ползти и извиваться, все более и более омрачаясь, чтобы под конец разразиться сильным громким рыданьем или же пронестись сквозь дикие скалы с устрашающим ревом. Все эти разнообразные ощущения вызывали в его душе всегда соответствующие чувственные образы и новые мысли: чудесный дар музыки, искусства, которое вообще действует на нас тем могущественнее и тем сильнее приводит все силы нашего существа в возбуждение, чем темнее и таинственнее его язык.
Прекрасные дни, прожитые Иосифом в епископской резиденции, наконец прошли, и ему пришлось снова вернуться в свой родной город, в дом своего отца. Как грустен был обратный путь! Каким жалким и подавленным почувствовал он себя опять в семье, все житье-бытье которой вертелось исключительно вокруг скудного удовлетворения самых насущных физических потребностей, и у отца, который так мало сочувствовал его склонностям! Последний относился с презрением и отвращением ко всем искусствам, находившимся, по его мнению, в услужении у разнузданных похотей и страстей и льстящим знатным людям. Он давно уже с неудовольствием смотрел на то, что его Иосиф так сильно привязался к музыке; теперь же, когда эта любовь в мальчике вырастала все выше, он сделал продолжительную и серьезную попытку отвлечь его от пагубной склонности к искусству, занятие которым было, до его мнению, не многим лучше безделья и которое удовлетворяло исключительно вожделения чувств, и обратить его к медицине, как к наиболее благотворной и общеполезной для человечества науке. Он приложил большие старания к тому, чтобы обучить его первоначальным ее основам, и дал ему в руки учебники.