Ненаписанные романы
Шрифт:
Через час я был у него в палате. Маленький, кругленький, работавший после освобождения из Лефортовской тюрьмы - главным редактором "Мосфильма", Шейнин был человеком улыбчивым, постоянно тянувшимся к людям. В разговорах, однако, был сдержан: как-никак именно он, помощник Генерального прокурора Союза, прибыл вместе со Сталиным в Ленинград на следующий день после убийства Кирова. О Вышинском как-то сказал во время прогулки по аллеям нашего писательского поселка в Пахре: "Это человек тайны, не стоит о нем, время не подошло". В другой раз, тоже во время прогулки, смеясь, заметил: "Когда меня привезли в Лефортово, я сказал следователю: "Если будет боржоми, подпишу все, что попросите, о моей, лично моей шпионской работе", - я-то знал, что исход
– "Кто такой Черток?" - "Это следователь Льва Борисовича Каменева... Чудовище был, а не человек... Он себе такое позволял, работая с Каменевым... Словом, когда за ним пришли, а это случилось через месяц после того, как Каменев был расстрелян, он прокричал: "Я вам не Каменев, меня вы не сломите!" - и сиганул с балкона". Я спросил: "Почему?" Шейнин поднял на меня свои глаза-маслины, судорожно вздохнул и ответил: "Милый, не прикасайтесь вы к этому, не надо, так лучше будет для вас..."
...Именно он, Шейнин, и завел меня в большую палату государственного пенсионера СССР, бывшего члена партии Молотова, и его жены, ветерана партии Жемчужиной. Разговор был светским; Молотов шутил, говоря, что, прочитав мою "Петровку, 38", он начал с опаской гулять по улицам, расспрашивал, над чем я работаю, как начал писать, имеет ли что-то общее с моей судьбой персонаж из моей повести "При исполнении служебных обязанностей" молодой пилот Павел Богачев, воспитывавшийся в детском доме, куда был отправлен после расстрела отца; когда я попросил о следующей встрече (я тогда готовился к роману "Майор Вихрь"), он ответил согласием, написал свой телефон на улице Грановского, попросив при этом никому его более не передавать.
Позвонил я ему, однако, только через год: то он уезжал на курорт, то я шастал по стране, работая в архивах.
Первый раз я поднялся к нему на Грановского, когда Полины Семеновны не стало уже; мы сидели в маленьком кабинете Молотова, обстановка которого напоминала фильмы тридцатых годов: кресла, обтянутые серой парусиной, стол с зеленым сукном, маленький бюст Ленина, в гостиной - книги в скромных шкафах, китайский гобелен и портрет Энгельса в деревянной рамке.
Молотов рассказал ряд эпизодов, связанных с январем сорок пятого, когда Черчилль обратился к Сталину за помощью во время Арденнского наступления немцев, дал анализ раскладу политических структур в тот месяц - как он ему представлялся; потом, улыбнувшись, заметил, что в то время Сталин уже практически "не затягивался, набивал трубку "Герцеговиной Флор", но табаком лишь пыхал". Не знаю почему, но именно тогда я и решил спросить его о Макиавелли.
Молотов цепко обсмотрел меня своими глазами-буравчиками, снял на мгновение пенсне, потер веки и ответил четкой формулировкой:
– Увлечение Макиавелли симптоматично, ибо свидетельствует о сползании в реакцию.
...Я уже знал тогда, что в тридцать шестом году какое-то время позиции Молотова были шатки, поскольку ни Каменев с Зиновьевым, ни Ольберг не назвали его имя в числе тех, кто "подлежал уничтожению"; были перечислены практически все ближайшие соратники вождя - Н. И. Ежов, Г. К. Орджоникидзе, К. Е. Ворошилов, Л. М. Каганович, но Молотова среди них не было. Лишь после того, как был убит Серго, и Молотов после этого выступил на февральско-мартовском Пленуме ЦК, его имя уже было включено в список будущих "жертв" на втором процессе по "делу" Пятакова.
Знал я тогда и то, что над Молотовым собрались тучи и накануне смерти Сталина: жена арестована как "враг народа", а сам он оттерт на третий план группой Маленкова - Берия. Поэтому меня потрясала та нескрываемая нежность, с которой он произносил имя Сталина; нежность была какой-то юношеской, восторженной, она даже несколько выпячивалась им, хотя Молотов, казалось, не был человеком позы.
– А как Сталин относился к Макиавелли?
– спросил я, несколько опасаясь его реакции, ибо рискованная пересекаемость имен подчас
Молотов ответил сдержанно:
– Сталин понимал, как чужд самому духу нашего общества строй мыслей этого философа. Сталин говорил правду, а Макиавелли всегда искал путь, чтобы ложь сделать правдой, - и, помедлив мгновение, он заключил: - Впрочем, порою наоборот...
...Первый том Собрания сочинений Макиавелли был издан "Академией" в Москве и Ленинграде крошечным тиражом в тридцать четвертом году; второй том так и не опубликовали, поскольку предисловие было написано Каменевым, а его - вскоре после убийства Кирова - арестовали. Хотя в предисловии Каменев и подчеркивал, что одна из порочных идей Макиавелли состоит в отторжении морали от политики и что - следуя флорентинцу - высший смысл человеческого существования заключен лишь в работе во благо государства, но при этом советовал помнить: идеал государства - это республика; Древний Рим дал пример такого сообщества, где каждый гражданин вдохновенно сражался и отвечал за престиж и достоинство родины, поскольку имел на то право, гарантированное Законом; однако Республика становится фикцией, если власть убивает в народе добродетели и личное достоинство, предпочитая править страхом и террором.
Будучи по образованию теологом, Сталин знал толк в осмыслении заложенного между строк; он считал что выпуск тома Макиавелли с предисловием Каменева направлен против него, дирижера начинавшегося террора.
Именно поэтому во время процесса Каменеву и было поставлено в вину наравне с подготовкой покушений и антисоветской борьбой - издание книги Макиавелли.
Сталин достаточно долго думал и о том, чтобы вписать в показания Зиновьева фразы о "вредительской" книге Займовского "Крылатое слово" с предисловием того же Каменева, который утверждал: "Автор далеко не в достаточной степени использовал нелегальную, подпольную прессу эпохи царизма, а также крылатые слова, созданные революционной эпохой. Но это не личная ошибка автора, а скорей наша общая беда. Можем ли мы сказать, что в должной мере изучили - или хотя бы изучаем - подпольную прессу, ее историю, ее сотрудников, приемы, язык? Конечно нет!"
Сталин прекрасно понимал, что если - следуя Каменеву - читатели начнут "изучать подпольную прессу", то в массе своей пришлось бы упоминать имена тех революционеров, которые ныне, по его, Сталина, указанию, были объявлены "врагами народа".
Именно поэтому каменевское предисловие к "Крылатым словам" и не было упомянуто на процессе: еще далеко не все книги были запрещены и изъяты из библиотек, еще не до конца была убита память - надо ждать.
Нельзя было вспомнить и "Замогильные записки" Печерина, изданные также с помощью Каменева. Как поставишь ему в вину книгу блестящего профессора университета, сбежавшего на Запад в 1837 году, если придется зачитывать отрывки из нее?!
Каково Генеральному прокурору Вышинскому процитировать: "Я был уверен, что если б я остался в России, то... попал бы в Сибирь ни за что ни про что. Я бежал не оглядываясь, чтобы сохранить в себе человеческое достоинство!"
(Поди додумайся, царский цензор, что Лермонтов дал своему любимому герою имя первого беглеца из России! Поди разгадай писательскую хитрость: поставь две точки над "е", - и вся недолга, - "Печёрин", а не изменник "Печерин"!)
Искусству или умению изучать русскую прозу следует помогать компьютерами, хотя, думается, даже компьютер не сможет подсчитать все те трагические компоненты отчаяния, надежды, мольбы, страха, любви, что рвали сердца тех литераторов, кому господь дал ум, - от него у нас горе, от чего ж еще?!
...Впрочем, определенные выводы во время подготовки процесса своих бывших друзей Каменева и Зиновьева были сделаны: Сталин запретил издание "Бесов" и "Дневника писателя", как и переиздание Макиавелли, не говоря уже о запрете публикации ряда работ Энгельса о русской истории, с одной стороны, а Соловьева - с другой.