Ненужные люди. Сборник непутевых рассказов
Шрифт:
Она шла неровно, пузыри на коленках джинсов, на плечах – китайский пуховик, редкие волосы треплются на ветру сосульками. Подошла, приземлилась на крыльцо, покопавшись в кармане, вытащила мятую сигарету и зажигалку, закурила, потом мутно глянула на меня. «Что, святой отец, удивляешься? Или нет? Как там говорят в народе, «яблоко от яблони»? Выходит, что так… Выходит, что не переломить эту… как ее? Карму… Выходит, что ничего не изменить, да?» Я молчал, сглатывая комок в горле, подбирая слова и бракуя их тут же. Да и что я мог ей сказать? Что я ее заберу к себе и отмою от шахтинской грязи, как тогда, в детстве? Что она сможет? А сможет ли? Я положил ей руку на плечо, приобнял, чувствуя, как она напряглась, и сказал единственное, что мне пришло в голову: «Лера, хочешь, я открою тебе церковь? Ты можешь там переночевать, там есть спальники. А утром мы поговорим, хорошо?» Она затянулась сигаретой, кивнула и заплакала, ткнувшись мне в грудь. «Тогда ты не уходи, ладно? Я сейчас,
Она скукожилась на крыльце, такая же угловатая и неловкая, как тогда, когда пришла впервые, будто не прошло этих почти пяти лет, сидела с сереющем сумраке, уткнув голову в колени, сигарета тлела под ногами. Я затушил ее и пошел быстрым шагом к Алексею, за ключом. Когда вернулся, Лерки уже не было, она ушла. Дома ее тоже не было. А утром я уехал.
5.
Через полгода я снова оказался в Шахтах, уже летом. Пахло полынью и пылью, и местные пацаны, похожие на воробьев, стояли вдоль дороги с картонками, на которых было нацарапано «Покажу дорогу на провал». Шахтинский провал, провалившаяся огромная шахта-яма с озером на дне, стал туристическим объектом, и сюда ехали отдыхающие с близлежащих баз отдыха и соленых озер, чтобы глянуть за край огромной воронки, кинуть в озеро камень, сфотографироваться и уехать прочь. Мальчишки осваивали профессию гида, и я уже слышал, краем уха, какие они слагали небылицы об этом техногенном реликте. Ну, жить-то надо, спрос рождает предложение. Я обогнул конкурирующие стайки, тянущие ко мне свои картонки, и подъехал к церкви.
Отец Алексей готовил вечернюю службу. Мы обнялись, присели на всё те же деревянные кресла, перекочевавшие сюда из ДК. «Как всё?» – «Да нормально. Только…» – «Что?» Он помолчал, потом сказал, так и не взглянув мне в глаза: «Лерка умерла… Метиловый спирт завезли, человека три умерло в поселке, ну и Лерка. После Пасхи сразу». Его взгляд добрался, наконец, до меня, обжёгся, отскочил. «Я её же причастил на Пасху. Она пришла сама. Трезвая была. Плакала, говорила, что хочет завязать». Я молчал. Я еще никак не мог это понять: Лерка – мертвая? А Алексей продолжал, ссутулившись: «Ты не представляешь даже, до какого дна тут всё зашло. Её мать ведь продала её, Лерку…» – «Что?» Я действительно не понимал. «Как это – «продала»?» – «Да вот так. Соседу, самогонщику. Под пожизненный безвозмездный кредит. Выдала замуж, когда Лерке исполнилось восемнадцать. Соседу под пятьдесят, а может и больше. Я узнал, когда об этом полприхода стали судачить. Пошел в поссовет, там подтвердили, мол, всё законно» – «Законно?!» – Я задохнулся. – «Продать ребенка за бухло – «законно»? Они что, с ума сошли?» Взгляд отца Алексея стал твердым, припер меня к креслу: «Ты, брат, уже больше года в городе живешь, отвык от местных реалий. А тут так было всегда. И будет. И мы это не изменим. Мы можем изменить только одно – дать веру. А жить за этих людей мы не сможем. Только любить их, такими, какие они есть. Она же вернулась. Остальное уже не важно».
Я сбросил его руку с моего плеча, встал: «Где… похоронили?» – «На верхнем кладбище, на горке. Она возле забора, где свежие могилы. Найдешь».
Пока в церкви шла вечерняя служба, я стоял у Леркиной могилы. Она улыбалась с фотографии: черная юбка, белая блузка, рассыпанные по лицу редкие волосики. Отец Алексей нашел единственное фото, с крещения, когда ей было двенадцать. Когда она была счастлива. Когда она смотрела на Того, Кому было хуже, чем ей. Как он сказал? «Она же вернулась»? Вернулась. И вырвалась из этого кошмара, вот так, по страшному, но вырвалась. Почему же меня терзает это чувство вины, недосказанности, недовыполненного долга? Почему липкое ощущение обреченности я вижу на этих детях, стоящий у дороги с картонками «Покажу дорогу…»? Какую дорогу они нам силятся показать, к какому провалу?
8.09.2019, Абакан – Туим
ТУПИК
О.Р.
1.
Когда едешь в поселок Шахты из райцентра Сыры, проезжаешь это место. Слева, на склоне горы стоят камни кругом. Это древнее захоронение, ему больше четырех тысяч лет. Когда делали эту дорогу, пришлось срезать часть кургана, и поэтому, по правилам, позвали археологов. Курган вскрыли, обнаружили внутри каменной ограды из стоячих камней (по-научному это называется «кромлех») идеально вписанный квадрат, а сама эта квадратная каменная ограда по диагонали пересекалась крест-накрест, образуя четыре треугольника. В самом центре и были найдены две могилы, сложенные из плит песчаника, и сверху прикрытые тоже плитами. В одной, подогнув ноги, в позе зародыша, лежала женщина, а в другой – маленькая девочка, вероятно дочь. Четыре тысячи лет назад тут царил матриархат, и, скорее всего, такая сложная огромная могила строилась не для обычной женщины.
Когда я еду в Шахты или обратно, я всегда здесь останавливаюсь, хоть на несколько минут. Брожу между менгиров огромного круга, иду по диагоналям квадрата, будто по каменному конверту, силясь понять
Отчего они умерли? Как это было? Может, умерла или была убита мать, а дочь должна была сопровождать ее в потустороннее «всегда»? Или эпидемия скосила дочь, и мать не захотела ее оставлять? Или их жизнь стала жертвой ненасытной богине, с головой буйволицы и вечнобеременным животом женщины, что каменными изваяниями стоит по всей огромной хакасской степи? Нет ответа. Только тот, что видят наши глаза – круг, квадрат, треугольники…
2.
… В Шахтах живет много женщин. Они тянут этот поселок, застывший в безвременьи, в тоскливом ожидании никогда не случившегося открытия местного металлургического завода. Тот остановился в год моего приезда сюда, в середине девяностых, и все, кто на нём работали, мужчины и женщины, ушли в вынужденный отпуск без содержания. Кто был посообразительнее и легче на подъем, уехал сразу, остальные остались ждать – и наблюдать, как медленно разрушается поселок, завод и их собственная, отложенная «на завтра» жизнь. И женщины первыми стали выходить из этой комы ожидания, обустраивать дома и квартиры, сажать картошку, заводить живность – коз, кроликов… Всё, что я видел в Шахтах живого и оптимистичного, имело женский род. Мужики больше пили, между запоями хмуро делая свою мужскую работу по хозяйству, нехотя искали временный заработок, чтобы на кусок хлеба и на бутылку, а женщины жили, уже понимая, что они здесь надолго. Работали, где могли, копались в огородах, рожали детей. И шли в церковь. Они, и еще дети, стали моими первыми прихожанами.
В тот, первый мой год в Шахтах, когда местный Дом культуры, выстроенный в конце сороковых, огромный сталинский дворец с барельефами облупившихся флагов вокруг заботливо подкрашенных серпа и молота над огромными воротами входа, сдал нам в аренду здоровенную комнату на первом этаже, мы собирали по воскресеньям, после богослужений, двадцать – тридцать детей. Эта «воскресная школа» гудела, как улей, когда мы устраивали игры или репетировали сценки к праздникам.
Из всего досуга в поселке тогда остались несколько вялых школьных кружков, в ДК тлела взрослая самодеятельность, да угрюмый мужик, которого все звали просто Вовой, вырезал из дерева разные фигурки. Иногда я заглядывал к нему в мастерскую, благо она была по соседству, пил крепкий чай вприкуску с рафинадом и ароматом сосны и кедра, и рассматривал его творения, расставленные по полкам. Вова любил вырезать фигурки людей – монахов, рыцарей, принцесс. Сейчас-то я понимаю, что это была такая разновидность побега от действительности, а тогда меня просто поражала его способность из заготовки за десяток-другой минут сделать проглядывающую из дерева фигуру человечка, это напоминало волшебство. Казалось, сейчас дернется складка деревянного платья, и человечек завопит из непрорезанной еще плоти: «Эй, давай быстрее! Ну чего ты там возишься!»
Жил Вова в Тупике, деревне, что находилась километрах в шести от Шахт, не очень далеко от вскрытого захоронения-кромлеха. Деревня получила свое странное название оттого, что в сорок первом, когда началась война, тут остановилось строительство железнодорожных путей, тянущихся от Красноярска через Сыры в сторону угольных разрезов, где нынче Абалаково. После войны дорогу продолжили тянуть, а «тупиковое» название у деревни осталось. На окраине деревни, в бараках у разъезда, на перекрестке железной дороги и трассы, где жили железнодорожники, он и обитал, соседствовал еще с тремя семьями, и в Шахты приходил пешком, через день, на местную котельную, где работал истопником. А в остальные дни, после обеда, приходил в свою мастерскую, в ДК. Детей в его кружке было мало, потому как характер у Вовы был тяжелый, как и его рука, а еще он был глух, как пень, говорили, что это последствия какого-то детского заболевания. Поэтому Вова в разговоры вступал редко, и не всегда понятно, и надо было очень любить резать по дереву, чтобы прийти к нему на занятия. Впрочем, Вову малое число детей вполне устраивало, он раздавал им задания на листочках, резачки и заготовки, а сам устраивался у своего верстака и тоже резал, иногда бросая взгляды на свою паству.
По понятным причинам мы с Вовой не вели богословских разговоров, как собственно и других, казалось, Вову вообще ничего не интересовало, кроме деревяшек, но однажды он меня удивил. Как-то, первой еще зимой, когда я сидел у себя, готовился к занятию, он постучал и зашел, внося волну запаха свежеструганного кедра, а за руку вел чумазую девочку, лет восьми. Девочка слегка упиралась и смотрела на меня круглыми глазами из-под большого женского шерстяного платка и, кажется, боялась, но вырвать свою тонкую хрупкую ручку их узловатой Вовиной ладони не решалась.