Ненужные люди. Сборник непутевых рассказов
Шрифт:
Тогда он еще не ездил так часто на кладбище к отцу, крутился на двух работах – ночью шел сторожить склад, а днём на том же складе загружал и выгружал вагоны с продуктами, и Линда вечерами, уложив его спать, выбивала из его рабочего костюма то муку, то сахар, то подносила к лицу и вдыхала острый запах специй – перца, лаврового листа, каких-то неведомых приправ. Он тогда рисовал в альбомных листах, формата «а четыре», в перерывах да в редкие выходные, и не сразу он заметил, как изменилась-потяжелела Линдина походка, округлились и без того округлые ее черты. Жили они тогда в доме ее родителей, те Панька недолюбливали «за бестолковость и неумение жить», а особенно за то, что он бросил стоматологию. Особенно ярилась теща, и он иногда слышал, как за стенкой та пилит своего высокого сухопарого Ивана: «Отдали свою дурёху-неумеху за такого-же дурня! Ой, не будет толку с него. И
Линда сказала, что ждет ребенка, на УЗИ узнали, что будет девочка, и он, ошеломленный от счастья, начал плясать, выкидывая нескладные коленца, а потом они сидели и выбирали имя, и решили, что назовут дочку Леной, нет, Дашей, нет, Серафимой… Так и дотянули до схваток, и он согласился на Лену, и, когда Линду увезли в роддом, зашел сначала к падчерице Ире, обнял ее неловко, так же неловко ответила, спросила: «Всё нормально будет, да?» Он кивнул, пошел к Сашке, тот объятий не принял, ощетинился весь, бросил зло: «Не пытайся даже. Ты мне не отец. Вон, иди, встречай свою любимую дочь, а меня не тронь, понял?» Он отшатнулся, вышел, взял в холодильнике у тестя бутылку самогонки, пошел к роддому и напился на лавочке. Утром его будили из окна парой десятков глоток, он продрал глаза и увидел Линду в окне с маленьким свертком в руках. Линда улыбалась, и он тоже улыбался, несмотря на то, что чертовски болела голова…
…Когда умерла его бабушка, мать, организовав похороны, поселила их в ее доме. Теперь, когда они жили отдельно от тёщи с тестем, он начал чувствовать себя хозяином. Немного, неловко, как бы извиняясь перед умершей бабкой, он ходил по дому, поправляя то, что начало разваливаться. Они поселились втроем с годовалой Леночкой в зале, Ира заняла соседнюю комнату, а Сашка съехал во времянку: «Мне так лучше. Буду жить один, уж не обессудьте» И жёстко, непримиримо просверлил Панька взглядом. Панёк пожал плечами, типа, хочешь – живи, печку сам топить будешь, золу выносить и всё такое, на том и порешили. Сашка и вправду за этот год стал совсем самостоятельным – и в учебе подтянулся без понуканий, и стал ходить в планерный аэроклуб при местной десантной части, не там, где делают модели, а где «кукурузник» поднимал вверх настоящий маленький самолетик, только без двигателя, с двумя людьми на борту, потом отцеплял трос, и планер летел дальше, управляемый только инструктором и курсантом, а Сашка был курсантом. Поэтому в его комнатке во времянке был жёсткий топчан, стол с настольной лампой и со стулом, стопка книг по теории полетов и пара тяжелых гантелей на полу. Панёк заглядывал однажды, когда Сашки не было, удивленно осмотрел этот армейский порядок, покачал головой – Сашу он не знал совсем, а тот и не пытался открыться.
4.
Прибравшись на могилках, Панёк закинул рюкзак за плечи и снова вырулил со своим велосипедным динозавром на асфальтовую дорожку. Но не поехал, повел за руль. Походка его изменилась, стала шаркающей, будто он устал смертельно, и шел он, опираясь на велосипед, как на костыль. Со стороны казалось, что он проталкивается сквозь сгустившуюся невидимую среду. Он прошел совсем немного, пару кладбищенских кварталов. Присмотрел себе лавочку, рухнул на неё, велосипед просто бросил на дорожку. Сдернул рюкзак, достал фляжку, отхлебнул прямо из горла, посидел, закрыв глаза. Сердце билось-бухало, отзывалось в ушах. Жарко. Давление меняется. Вот бы опьянеть. Упасть между могилками, полежать-поспать… И так каждый раз. Ну почему так всегда? Почему он бредет туда, как будто в воде, как во сне, когда хочется бежать, а ноги вязнут? Каждый раз так, каждое грёбаное посещение…
Он выпил еще, хрустнул остатками луковицы, ощутив во рту горечь. Ну, хоть что-то ощутил, и то ладно. Встал, качнувшись, поднял велосипед, вцепился в рога руля, пошел, выбирая дорожки. Деревья расступились, и он вышел к березке. Она росла в ограде, от которой будто шарахнулись все ближайшие могилы. Поднял глаза на памятник – гранитный столбик, прищурился, всматриваясь в навершие. В глазах стояли слёзы, и памятников стало два, потом четыре, потом… Он вытер рукавом глаза, высморкался, шагнул к оградке…
…Линда в тот день слегла с температурой, и на него свалились все дела с пеленками, когда он вернулся с работы. Было не до рисования, а закончить рисунок хотелось, тем более, был повод. Он сунул Ленку в манеж, махнул бледной Линде, мол, сейчас приду, и выскочил во двор. Снегу навалило за два дня – кидать –
Он сам не помнил, как подскочил к этому незнакомому парню, дернул его за шиворот, вскидывая: «А ну, вставай!» Сашка от неожиданности поддался, повис на его руке, замахал руками, освобождая горло, захрипел: «Отпусти! Отпусти, гад!» Панёк выдохнул, отпустил. Сказал, не глядя в возбужденное лицо: «Снег не откидаешь – вышвырну на хрен из дома, ночуй где хочешь», и вышел, хлопнув дверью. Вернулся в дом, к постирушкам, потом крикнул Ире, чтобы разогрела ужин, а сам, подхватив ведра, пошел в углярку – дом был старый и все время требовал подтопки. «Да чтоб тебя!» – снег, конечно, никто так и не убрал. Панёк, бормоча ругательства, шагнул во времянку, толкнул двери… Внутри было пусто. Висела Сашкина куртка, шарф, не было только валенок и шапки. «Что за?…» Он выскочил, озираясь в сгустившихся сумерках, которые казались еще более плотными из-за скудной лампочки, висящей над дверью времянки, крикнул, срывая голос: «Саша? Ты где?» Ветер выл, свистя сквозь доски забора, лицо секла снежная крупа, и тут на него впервые навалилась эта усталость. «Сопротивление материалов» – вспомнил он название предмета, который когда-то пытался учить. Вышел, закрыв за собой дверь, толкнул ворота, проталкивая нападавший снег, глянул растерянно в черноту улицы. Ни следов, ни людей, только огни в домах соседей. «Да что ж это за?…» – опять подумал он, потоптался у ворот, вернулся, выругался, схватил лопату и откидал весь снег за полчаса, потом весь мокрый, разгоряченный зашел в дом. Линда стояла на кухне, тревожно спросила: «Что там?» «Ничего», – буркнул Панёк, скинул фуфайку и, плеснув на руки из умывальника, сел за стол. – «Давай, садись, есть будем…»
5.
Когда Панёк был еще маленьким, мать стала ходить к баптистам по воскресеньям. И Панька с собой брала. Паньку там нравилось – с ними занималась улыбчивая молодая женщина в платочке, «сестра Маша», давала им всякие картинки «про Бога» для раскрашивания цветными карандашами, пела песенки, играла в игры. Каждое воскресенье они разбирали один отрывок из Библии, учили наизусть строчку (она, почему-то называлась «стих», хоть была и не в рифму) и молились. Панёк знал, что молитва – это разговор с Богом, и, когда была его очередь говорить молитву, он просто говорил. Не декламировал, подвывая, как другие, не копировал взрослых, а просто говорил, словно по телефону, будто на той стороне… кто? Отец?
Отец, кстати, не одобрял их походы, но и не препятствовал, подшучивал над матерью, мол вырастишь из Панька поповича-богомольца. Мать только махала рукой, объяснить отцу ценность евангельских истин было ей не под силу. Но когда тот умирал от рака, попросил ее помолиться, и она, просияв, позвала Панька, только пришедшего с работы из зубной клиники, и они вдвоем молились, встав на колени, возле постели отца. Так он и запомнил этот вечер: тяжелый запах смерти, смешанный с лекарственными ароматами, и они с матерью, стоящие на коленях, с двух сторон от отца… Он не проснулся утром, его отец, лежал на своей постели, бледнее обычного, и, кажется, улыбался, ну, точь-в-точь, как на фотографии! Мать не плакала, тоже улыбалась, глядя на покойника, только вздохнула: «Отошел, Коленька! Не мучился, и нас не мучил, слава Господу! И покаялся перед смертью. Теперь жди меня, я скоро…» Ошибалась мать, насчет своей скорости, ну и слава Богу. Впрочем, он мало думал о смерти и о душе, да и о Боге. С матерью на собрания он давно не ходил, а тут, вскоре, появилась Линда, и счастье, со всякой суетой и приятными заботами, возобладало… Бог отошел куда-то в сторону, встал вдали, и их с Линдой и детьми жизни не трогал. До той, февральской ночи.
…После той ночи Панёк не просто не мог молиться, он вообще отказал Богу в существовании. Когда утром их разбудил стук в окно, и он, выплетаясь из Линдиных объятий, сонный, в трусах и в майке, поеживаясь от холода в остывшей избе («пора бы печку разобрать и прочистить, а то Ленку заморозим…») пошел открывать, на ходу вспоминая вчерашний Сашкин уход («вот говнюк! Ну, ты у меня дождешься, всыплю я тебе, дружок, научу вежливости!»). За ночь подвалило еще снега, и он, накинув валенки и ватник («сейчас, сейчас! Снег от ворот откидаю, одну минуту!»), махал лопатой, наслаждаясь морозцем и отдохнувшим телом, когда, наконец, ворота были освобождены из снежного плена, открыты…