Необычайная коллекция
Шрифт:
Когда я спросил у Гулда, кто сей господин, он с раздражением напомнил мне, что умерших не величают «господами» (сколько раз он мне это повторял!), и попросил минуту помолчать из уважения к покойному. Затем, кашлянув, он удовлетворил мое любопытство:
«Мы с Герардом были хорошо знакомы. Я ему в известной мере симпатизировал, а он меня ненавидел. Жил он в Голландии. Двадцать лет он умолял меня об одной услуге, в которой я ему неизменно отказывал. Он был писателем, средним, наверно, но все же писателем и не лишенным интереса; его романы — не Бог весть что, но рассказы заслуживают прочтения, из-под его пера вышли также две весьма оригинальные пьесы. Он начал совсем молодым, в двадцать лет, и опубликовал в тысяча девятьсот восьмом году небольшой роман, наделавший шуму: “Логово гнили” — я как-нибудь потом объясню вам, что значит это название. Эффект разорвавшейся бомбы создал ему репутацию бешеного пса; шокированная, наша литературная буржуазия отзывалась о нем с восхищением, споря, оправдает ли дебютант ожидания после столь многообещающей первой книги.
Однако в
Гулд саркастически усмехнулся — он часто радуется чужим невзгодам порочной детской радостью — и продолжил:
«Вскоре поиски и уничтожение всех оставшихся в мире экземпляров “Логова гнили” стали для Герарда второй профессией, возобладавшей над писанием книг, — к этому я еще вернусь. Слова “профессия” здесь, пожалуй, недостаточно: речь шла о его чести и его имени. Проклиная букинистов, продававших ему свои экземпляры “Логова гнили” за бешеные деньги, он просил их искать еще и сулил за это огромные вознаграждения. Два-три раза в неделю, все время, пока жил в Париже, он совершал “обход” — наведывался поочередно во все книжные магазины столицы и рылся на полках в поисках экземпляра “Логова гнили”, почему-либо не занесенного в каталог. Он посылал людей в библиотеки всех городов; если они находили в каталогах его книгу, им было приказано украсть ее и уничтожить, — он и сам украл полтора десятка экземпляров во Франции и Бельгии, успокаивая свою совесть анонимными пожертвованиями в пользу пострадавших библиотек. В общем, это стало навязчивой идеей и целью жизни Герарда: изничтожить литературное произведение, подписанное его именем, существования которого он не хотел допустить; “изничтожить” — сильное выражение, но я не думаю, что сам он употребил бы другое.
Он вел учет сожженных книг, подсчитывая, сколько еще осталось от изначального тиража в две с половиной тысячи экземпляров. К сорок пятому году он уничтожил две тысячи четыреста семьдесят. Он пытался убедить себя, что недостающие тридцать экземпляров сгинули в хаосе войны, сгорели под бомбежками или пропали бесследно при исходах; и все же мучился тем, что не довел свои поиски до конца. К счастью, как раз в ту пору он встретил голландку по имени Анна и влюбился в нее; он выучил ее язык, женился и поселился с ней в Гронингене. Началась новая жизнь».
Гулд помолчал; ему оставалось рассказать мне, как он познакомился с Герардом.
«О дальнейшем, я думаю, вы догадываетесь: у меня был экземпляр “Логова гнили”, и Герарду это стало известно. Каким образом книга попала в мою библиотеку, я не помню, как он об этом прознал, понятия не имею. Так или иначе, все тот же бес обуял его снова, и он написал мне, предложив продать ему книгу, причем за вполне достойную цену, — всякий разумный человек тут же согласился бы. Но вы же знаете меня: я не стал спешить. Я не ответил на письмо, предчувствуя, что оно сулит интересное развитие событий. Через месяц он написал мне снова, потом еще раз и еще, всякий раз повышая цену. На четвертое письмо я ответил отказом. Неделю спустя он явился ко мне, специально приехав из Голландии, чтобы попытаться выцарапать у меня мой экземпляр. Я отказал и в этот раз, и в следующий, потом и в третий, и в четвертый — визитов было много, были и еще письма, и телефонные звонки, и телеграммы. Упорство Герарда невольно вызывало восхищение. Конечно, порой, огорченный, он оставлял меня в покое, но потом снова шел на приступ. Даже полгода не получая от него вестей, я точно знал, что скоро он позвонит мне и удвоит цену. Он даже пытался обокрасть меня: однажды я нашел дверь взломанной, а книги разбросанными по полу. Он со своими людьми перерыл мою библиотеку, не зная, что книги у меня хранятся в разных местах и “Логово гнили” находится по другому адресу».
Гулд задумчиво смотрел на могилу человека, которого он мог бы осчастливить, всего-навсего уступив ему книгу. «Вы так и не поддались на его уговоры?» — спросил я. «Нет. Нет и нет. Я отказал ему по двум причинам. Во-первых, “Логово гнили” стало первым томом в новой секции моей библиотеки, “секции отказников”, где собраны произведения, от которых отреклись их авторы, — это очень интересно, я вам ее покажу. Книга Герарда, мой первый экземпляр, имела поэтому для меня особую ценность, — которой, впрочем, не утратила и потом,
Кашлянув, он продолжил:
«Что касается второй причины, тут дело не во мне, а в самом Герарде: я подначивал в нем писательство. Отказываясь продать “Логово гнили”, я держал его в напряжении, и это чувство неудовлетворенности побуждало его продолжать писать. Найти и уничтожить все на свете экземпляры “Логова гнили” — это стало для него движущей силой и принципом его жизни художника; не преуспев в этом, он не знал покоя, мучился — а стало быть, мог писать и писал. Встреча с Анной на время отвлекла Герарда от его идефикс, и он был готов, уехав с ней, оставить литературу. Узнав, что у меня есть “Логово гнили”, он вновь загорелся тем же пламенем, понимаете? Уступи я ему мой экземпляр, иссяк бы источник его творчества, и больше он не написал бы ни строчки. Так что могу смело утверждать: благодаря мне сохранился, по крайней мере, один писатель, который мог бы угаснуть».
Я открыл было рот, но Гулд не дал мне вставить слова.
«Знаю, знаю, что вы хотите сказать: кто докажет, что Герард не продолжал бы писать? Это верно: я полагаюсь лишь на свою интуицию. Но все же кое-что подтверждает ход моей мысли. Если сравнить творчество Герарда двух периодов — того времени, когда он мирно жил со своей женой в Голландии, и после, когда ему стало известно, что у меня есть “Логово гнили”, с одной стороны, мы видим небольшие текстики, старательно сработанные, но малоинтересные, с другой — вещи уровнем выше, талантливые и чуточку безумные, причудливые стихи, барочные новеллы, написанные единым духом, нацарапанные так, словно дом горел. Так что скажите: стоило отдавать ему книгу, чтобы он писал мало и плохо? Или оставить ее у себя, чтобы писал он много и замечательно? Вот так! Я, быть может, лишил Герарда спокойных радостей семейного очага (у них с Анной родилось трое детей), зато, думаю, я подтолкнул его, помимо его воли, к писательству. Вряд ли он стал бы писателем, не будь у него этого, так сказать, “камешка в ботинке”; так вот, камешек этот — мой отказ, и теперь я горжусь тем, что способствовал продолжению его творчества. Иные осудят меня за эту противоестественную власть над его жизнью и за вмешательство в материи, меня не касающиеся. Но скажите, был ли у меня выбор, если знать мои принципы, — а насколько мне известно, они и ваши тоже?»
Через несколько дней Гулд, как и обещал, показал мне свою «секцию отказников», где на первом месте стоит «Логово гнили». Не все собранные в ней писатели стремились, подобно Герарду, уничтожить свои книги физически; другие подходили к этому вопросу иначе.
Самым амбициозным из отреченцев был, несомненно, Артур Мартелен (1910-1987), тоже отказавшийся от своих первых романов после духовного перелома. Но метода его удивительна: вместо того чтобы оставить эти две книги в тени и объявить, что он не желает о них больше слышать, Мартелен ухитрился внушить читателям, что они написаны не им, а его тезкой, не имеющим к нему никакого отношения. Создав таким образом второго Артура Мартелена, он опубликовал под этим именем все, какие только смог найти в своих закромах, посредственные романы, с единственной целью приписать ему те два, которые забраковал. «Осененный этой гениальной идеей, Мартелен раздвоился, — объяснял мне Гулд. — Он сделал в литературе две параллельные карьеры: свою собственную, начатую якобы году, кажется, в пятидесятом первым романом (на самом деле третьим, иронически названным “Новый старт”), и своего псевдотезки, начатую двадцатью годами раньше теми двумя романами, от которых он так упорно открещивался. В самом деле, если с ним заговаривали об этих книгах, он с презрением отвечал: “Вы ошибаетесь, сударь; это книги Артура Мартелена, моего тезки. Нас часто путают — к моему величайшему сожалению, ибо писатель он скверный”. Чтобы мистификация работала, Мартелену приходилось ее подпитывать; и он регулярно публиковал книги под именем другого Артура Мартелена, которые нарочно писал как можно хуже, чтобы доказать всю его посредственность. Парадокс же этой истории в том, что лже-Мартелен имел куда больше успеха, чем Мартелен настоящий, — до такой степени, что некий издатель предложил ему переиздать под одной обложкой два его первых романа, которые у читателей шли нарасхват».
Случай Эжени Лаваль (1889-1939) представляет не меньший интерес для психоанализа, чем для литературы. Эта поэтесса, близкая к символизму, отреклась в 1930 году от некоторых своих сборников — причем они были не хуже, да и вообще не особенно отличались от других, которыми она гордилась; вероятно, это была всего лишь блажь, причин которой Эжени сама не могла объяснить. Что более странно, хотя, возможно, и связано с иррациональностью этого отказа, — он обернулся забвением: Эжени, решив, что эти сборники должны быть вычеркнуты из ее творческого наследия, убедила себя, что она их вовсе не писала. Когда их упоминали в разговоре с ней, она с удивленным видом отвечала, что, мол, тут какая-то ошибка; а если ей показывали ее имя на обложке, уверяла, что это розыгрыш. Иной раз она с гневом спрашивала, кому лучше знать, что она писала, а что нет. Эжени была искренна: отрекшись от этих текстов, она начисто стерла их из своей головы. Поэтесса отошла в мир иной, уверенная, что написала лишь те книги, которыми была полностью удовлетворена.