Необыкновенная Арктика
Шрифт:
— Ну что надо делать? Списывать надо — вот и все. Дураку ясно. А ситуация такая, что списывать — сильно ей повредить. Мы в каботаже работали. И у нас девчонки как бы предвизирный период проходили — чистилище своего рода. Спишешь без причины — пришьют в кадрах ярлык нехороший… Рублев! Оставьте эту льдинку с правого борта!
— Я и так ее с правого хотел оставлять!
Рублев не был бы Рублевым, если бы не отбуркнулся. Он и сам все знает! На Саныча его отбуркивания совершенно не действуют, а меня все-таки иногда раздражают.
— И прицепиться не к чему, — продолжал Саныч о Соне.
– Работала она хорошо, старалась. Кукольный театр организовала в самодеятельности. Буратино играла. Думаю, хоть бы шторм к концу рейса ударил и чтобы она
Рублев:
— Я от вас, Дмитрий Аляксандрыч, аблаката найму! — это он говорит голосом тети Ани.
— Ты лучше немного зеброй поори, — советует Саныч.
– Чтобы пар выпустить.
— Не буду! — мрачно отказывается Рублев. — Настроения нет. Для зебры. А «Комик» оборотов шесть прибавил. Чуть отставать начнем.
— Будем добавлять? — для порядка спрашивает у меня Саныч. И он и я знаем, что Ушастик послушно скажет, что добавит, но черта с два свыше ста пятидесяти восьми оборотов добавит хоть половинку.
— У кромки догоним, — говорю я. — А саксофоном когда она начала увлекаться — еще при вас, на пассажире?
– спрашиваю про Соню. Мне интересно продолжить разговор о ней.
— Какой саксофон?
— А я на судно приехал, она с саксофоном у трапа сидела.
— Может, спутали? У нее корнет-а-пистон. Дед у Котовского воевал. А Котовский музыку любил. И больше всего корнет-а-пистон.
— Что это за штука?
И впервые за разговор Саныч оживляется. До этого он говорил как-то равнодушно и пережито, как о постороннем и отброшенном. И по тому, как он говорит о корнет-а-пистоне, становится ясно: он про Соню знает все, что один человек может знать о другом, если он его любил или любит.
— Небольшой металлический духовой инструмент. Короче трубы. Три вентиля-пистона. Партия к нему пишется в ключе соль. В строе «В» он звучит на большую секунду, в строе «А» — на малую терцию ниже писаных нот. Может все, что и кларнет. Тембр корнета мягче и слабее трубы. Он может применяться и в симфоническом оркестре. Там их обычно вводят два… Пожалуй, я все-таки позвоню в машину? Туманчиком попахивает, а « Комик» сильно наддал.
— Попробуйте.
— Сейчас сделаем деду реанимацию, — говорит он и уходит с крыла в рубку.
А я смотрю на чаек, и почему-то опять крутится в голове Касабланка. Что за черт?!
…Так. Шли с Дакара домой… Цикады довели до ручки -налетела огромная стая цикад, облепили пароход… Вдруг РДО: зайти в Касабланку и отдать излишек топлива «Пушкину». За ужином принесли эту радиограмму, когда мы обсуждали, поедая блинчики с мясом, варианты встречи Нового года — семидесятого года; решили как раз отойти в сторонку от главных морских дорог в океане, лечь там в дрейф и встречать Новый год без лишней нервотрепки, и вдруг — Касабланка… Так, Марокко так Марокко. Все-таки — к северу идти, в домашнем направлении… В ночь под Новый год мой рулевой матрос так перепугался, что убежал с мостика! Честно говоря, я тоже напугался: вдруг появилась в дожде и теплом тумане с левого борта белесая и чуть светящаяся в ночном мраке полоса, уперлась нам в правый борт в безмолвии и бескачании. Если бы не множество попутных и встречных судов, то я бы решил, что мы нормально вылезаем на береговой накатик и сейчас загремим брюхом по камням. А это, вероятно, были фосфоресцирующие полосы пены, взбитые пролетевшим узким дождевым шквалом на штилевой ночной гладкой воде… Бр-р! Даже вспоминать противно… Увидишь такое и потом поверишь в летающие тарелки — что-то бесшумно-космическое и заунывное. Недаром морские смерчи в районе Марокко называют «танцующими джиннами»… Так. Были все-таки елка, флаги в столовой команды и дед Мороз. На деда Мороза набросился наш корабельный пес Пижон — не узнал своего в таком чудище, облаивал его с ненавистью, хотя всех своих узнавал безошибочно среди десятков чужих где-нибудь на стоянке в порту. Так. На подходах к Касабланке сильный шторм, тяжелая качка, и мне довольно тошно, так как я, пусть простит начальство, встретил Новый год крепко… Дальше… Что, и зачем, и почему «дальше»?.. Скособоченные ураганным прибоем молы гавани. Тесная гавань. Возле нашего «Александра Пушкина» — нос в нос итальянский суперлайнер «Микеланджело», водоизмещение сорок шесть тысяч тонн, модерные прозрачные трубы, специальный собачник, где установлен фонарный натуральный столб, чтобы собачки туристов чувствовали себя в привычной обстановке… На «Пушкине» полно английских старух… Старухи сидят в шезлонгах и дуют рашен водку через соломинки под сигареты, между ними ездит на детском велосипеде английский воспитанный мальчик, как Катька Фомича… Старухи часто режут дуба с перепоя… Реанимация!!! «Поймите, не реаниматор я! Я обыкновенный судоводитель!»
— Дмитрий Саныч! — заорал я.
Он ракетой вылетел на крыло мостика.
— На новый семидесятый год где был?
— В Касабланке.
— Так мы же знакомы!
— Конечно, — совершенно спокойно сказал Дмитрий Александрович.
— Да я измучился, вспоминая, где и что!
— А вы бы у меня спросили. Рублев, не лезь на льдинку! Оставь ее слева!
И почему я, действительно, у него не спросил? А бог знает почему. А почему так долго его вспомнить не мог? А потому что плох был со встречи Нового года, и он мне подлечиться дал -бутылку великолепного шотландского виски. Вот мне и отшибло память. А Саныч из деликатности не хотел напоминать.
Какое облегчение испытываешь, когда вытащишь из зубов застрявшую там жилу!
Все становится на места.
Я даже вспоминаю, как перелезал с «Пушкина» на «Невель» (мы стояли борт к борту) с драгоценной бутылкой в кармане. Была уже ночь, и «Пушкин» и «Микеланджело» залились веселыми, новогодними огнями иллюминации, а мой «Невель» зиял абсолютной чернотой без палубного освещения. Даже над трапом не горела люстра, и я чуть было с трапа не сверзился. И заругался в полную мощь, опасаясь, естественно, более всего за целостность виски в кармане, а не за шею. Во тьме схватил за руку третий штурман Женя: «Молчи, Викторыч! Молчи, бога ради!» Оказывается, этот коварный хитрец вырубил огни специально, чтобы цикады убрались с нашего скобаря на шикарные лайнеры — насекомые летят на свет. И они, действительно, понемножку летели на иллюминацию.
— Женя, пожалей туристов! — сентиментально попросил я.
— А там не наши, — объяснил Женя. — Там сплошь британцы. Они колониальные песни поют!
И действительно, туристы пели грустную песню. Известно, что для того, чтобы стать настоящим англичанином, то есть убежденным шовинистом, чуждым всякой сентиментальности коммивояжером, сквернословом, но человеком честным, надо попасть в изгнание — так утверждает Грэм Грин (а может быть, Пристли).
В Касабланке англичане-туристы ощутили себя изгнанниками. И запели старинную песню: «Далеко, далеко на родном берегу, помолитесь, друзья, за душу мою…»
Певуньи-старушки печалились о былом мужестве первопроходцев, колонизаторов и моряков. В их душах взбалтывался коктейль из деятельного прошлого, бездельного настоящего и рашен водки.
— А помните, о чем мы разговаривали, когда я к вам потом пришел чай пить?
– спросил Дмитрий Александрович посередине моря Лаптевых (на жаргоне: «Море лаптей»).
— Помню. Только что померла старуха туристка. И вы намучились с трупом.
— Это мелочи, — сказал Дмитрий Александрович. — Я другое запомнил. Вы очень интересно про собак рассуждали. Тогда «Аполлон-двенадцать» недавно только вернулся с Луны. Сели они еще спиной вниз, в оверкиль. И вот вы переживали: будут теперь собаки и волки выть на луну или не будут? Потому что мол, месяц теперь опошлен, и космос замызган, и влюбленным смотреть на луну уже как бы бессмысленно, и что придется переписывать старые сказки, где действует месяц, потому что оттуда американцы сперли камушек и луна уже не луна, а черт знает что такое. Очень интересно вы рассуждали.