Необыкновенные москвичи
Шрифт:
— А я так и буду стопку свою держать? — сказала Валентина Ивановна. — Даже невежливо с вашей стороны.
— Да, поехали! — Он потянулся к своей стопке.
— Чтоб не последнюю! — повторила она.
— А мне, может, и довольно, Валька! — сказал он. — Было попито... То есть я имею в виду не сегодняшний вечер... Мне, может, и хватит.
Они чокнулись, она выпила и, сложив губы трубочкой, задышала; он одним глотком осушил стопку.
— Было попито, Валька, все было. — Он стукнул стопкой о стол. — С кем только не пил!.. С Бояровым, со сволочью, пил... Вот
Валентина Ивановна выпрямилась и отвела ото лба за ухо выпавшую прядку.
— Послушайте меня, Николай Николаевич, — начала она.
— На всем пространстве от Москвы до Берлина — там и лежат, — сказал он.
— Послушайте! — повторила она. — Может, мое мнение для вас недорого стоит... Но я что хочу, — я вам скрываться не советую. Я не за себя боюсь, вы понимаете... Но ведь это напрасно все: найдут вас у меня. Или на улице кто опознает.
— Постой, да разве я скрываюсь? — удивился Белозеров.
— Вам от меня незачем таиться. — Валентина Ивановна была напряженно-серьезна. — Не знаю я, что у вас произошло, какая беда. Может, и не беда, а вина — вы сами говорите. Против Боярова и я вас предупреждала... Но всякой вине тоже конец бывает.
— Да ты постой, постой! Ты не о том! — Белозеров почувствовал себя сбитым с толку. — Ладно, Валя, кончим этот разговор.
— Разговор мы только начали, — сказала она. — Уж потерпите, раз такое дело. Для меня, Николай Николаевич, ваша жизнь дороже, чем для вас самих.
Валентина Ивановна была полна решимости... Снова все ее упования рушились, — она опять теряла близкого человека — мужчину, мужа, отца своему сыну и самого лучшего из тех, кого она знала, самого достойного и доброго! Все способности ее души сосредоточились теперь, как в фокусе, на одном: на необходимости удержать этого человека, не дать ему уйти. И если счастье оказалось невозможным сегодня или завтра, она готова была опять ждать и трудиться для счастья как угодно долго. Не было такой жертвы, которую не принесла бы Валентина Ивановна, чтобы в конце концов зажить, как все, только лишь как все, обыкновенной семьей, в чем, собственно, и заключалось счастье. В преступление Николая Николаевича она не верила, хотя, может быть, он и совершил что-нибудь недозволенное — по горячности, по широте души. Ведь и совсем невинный человек мог оказаться виноватым — это она знала, — если против него сговорятся бесчестные люди.
— Вашей вине, я правду говорю, тоже будет конец, — сказала она. — Много вам на суде не дадут... Учтут и ваши заслуги, и чистосердечное раскаяние.
— Чего мне каяться? — вставил с досадой Белозеров. — Вся моя вина в том, что поверил подлецу.
— Если до суда дойдет, лучше покаяться, — сказала она убежденно. — Вам виднее, конечно... Но умные люди говорят: если уж взяли тебя, покайся, признай вину. Правду вам говорю, Николай Николаевич! — Она сцепила руки и сжала, стиснула пальцы. — А еще досрочное освобождение бывает... Да господи! Люди выходят из заключения и живут, и еще как живут-то!
— Вот
— Стыд, вы скажете, позор... Ну и что, что позор?! Всякому позору тоже конец бывает... Давайте еще выпьем, — в отчаянии предложила Валентина Ивановна. — Да и не поверю я никогда, что на вас есть позор. — Она сама разлила водку и донышком своей стопки звякнула о стопку Николая Николаевича. — Чтоб не последнюю! Вы в тот раз не поддержали.
Белозеров помотал встрепанной головой со спутанными, слипшимися на лбу волосами.
— Выпить — выпьем, — сказал он. — И кончим прения... Я тебя прошу, Валька!
Но Валентина Ивановна не сдавалась — она выложила свои последние козыри:
— Раз в неделю свидания разрешают... — сказала она. — Говорят, даже чаще можно видеться. А я, когда узнаю, куда вас повезут, приеду к вам... Кольку к бабушке свезу в Горький, она давно меня просила, чтоб погостил у нее. А машинистки со стажем везде нужны.
И, не зная, какой еще довод привести, она добавила:
— Я стенографию начала учить. Машинистки со знанием стенографии...
На полуфразе она умолкла, молчал и Белозеров, и она, спохватившись, виновато проговорила:
— Если только жена ваша не поедет за вами... Простите...
Он посмотрел на нее долгим, медленно менявшимся взглядом.
— Я тебя, Валя, во сне видел, а наяву прозевал, — отозвался он наконец. — Прозевал, прозевал! — повторил он покорно.
И от этой покорности на Валентину Ивановну пахнуло холодом — она поняла, что ничего не добилась, не переубедила его.
— Вот тут и задумаешься, що таке не везе, та як з им бороться, — сказал Белозеров.
Его охватила и благодарность, даже умиленность, и жалость, и тоска бессилия, — он ничем уже не мог помочь ни себе, ни ей, Вале. Она была — он и не догадывался об этом! — герой, одной из тех женщин, что способны пожертвовать собой и не заметить своего геройства... Но он-то, он был неспособен даже на то, чтобы принять ее жертву. Не позор теперь пугал его, — его пугала сама жизнь, которою он жил последние годы, а вернее — не жил, а обманывался, что живет. И у него не было больше желания продолжать этот бесцельный обман с ненужными ему, словно бы чужими, заботами, с полудремотным сидением у телевизора по вечерам, с ресторанными пьянками. Как видно, его истинная — солдатская — жизнь отшумела, отсверкала там, в подмосковных лесах на Варшавском шоссе, на днепровской переправе, на Зееловских высотах...
— Тебе-то, Валя, не так уж и не повезло — сын у тебя мировой, — попробовал он ее утешить. — Ты бога не гневи, Колька — золото!
— Николай Николаевич! — моляще произнесла она.
— Плохо, Валя, плохо... — сказал он. — И о чем это мы, если со стороны послушать?! — Он сложил письмо, выдавшее его, и разорвал на клочки. — Хватит об этом...
Но затем, словно бы поясняя и оправдываясь, он проговорил:
— Живу, Валя, как машинка заведенная... Завод еще не кончился, вот и живу. Отстал я, понимаешь, отстал от своих...