Необыкновенные москвичи
Шрифт:
«Они» — это были и соседи Глеба, жаловавшиеся на него, и судьи, и вообще все, кому он не нравился. Ныне Даша на все смотрела его глазами.
— А в конце концов, что они с тобой могут сделать? — сказала она. — Ведь ты все равно потом уедешь. И это будет правильно во всех отношениях, — тебе надо переменить на время обстановку.
Умолкая, она ждала, что Глеб напомнит о ее обещании приехать следом за ним в бригаду Коломийцева, но он как будто позабыл уже об их уговоре.
Глеб опять боялся — да, боялся, трусил! — и даже не самого обвинительного приговора, но того, что приговору предшествовало и сопутствовало. Он предвидел свое
«Почему все должны жить, как все? — спрашивал он то же, что Даша, ворочаясь ночью на своем гудевшем, как орган, бугристом диване или меряя бесцельно бесконечные московские улицы. — Я хочу жить, как мне лучше, пусть на одних пирожках с повидлом, пусть в рваных штанах».
Но аргументы, которые недавно еще казались ему непоколебимыми, вдруг как-то потускнели, поблекли, утратили силу. И сколько он ни твердил их, отваги у него не прибавлялось. Он представлял себе, как он придет в суд, как будет дожидаться начала заседания, как встанет, один перед всеми, и вокруг него сомкнется множество любопытных, насмешливых, злорадных или даже участливых, что немногим легче, взглядов, как, отвечая, он обязательно станет запинаться, как приготовленные слова выскочат из головы... И, объятый паникой, он соображал: не уехать ли ему немедленно, хватит ли у него денег на долгую дорогу?.. Денег, увы, пока не хватало: Вронский где-то пропадал, выплата гонорара в газете была перенесена на следующий месяц. И Глеб вновь подбадривал себя, и стыдил за малодушие, и пытался разжечь в себе агрессивный дух, повторяя: «Я никому не мешаю, и я ничего не требую, не требуйте невозможного и от меня!.. Я все так и скажу, все, все!..»
Накануне рокового дня вечером Даша пришла к нему домой и принесла в целлофановом пакете только что купленную белую рубашку.
— Пожалуйста, не отказывайся, — были ее первые слова. — Мы же с тобой товарищи. И почему я не могу сделать тебе подарок? У тебя тридцать восьмой номер? Я не ошиблась?
— Ты не ошиблась... Но у меня есть рубашки, — запротестовал он.
— Они у тебя все грязные или рваные, я же знаю. Мог бы постирать, между прочим. — Даша хмурилась, скрывая некоторую неловкость. — А твой знаменитый свитер мне уже надоел. И ты должен завтра хорошо выглядеть, — ты понимаешь?
— Думаешь, это поможет мне? — сказал он с иронией.
— И постригись к завтрему, и побрейся, и почисти ботинки, — приказала она. — Совсем не обязательно явиться таким Гамлетом. И надень эту рубашку.
— Как перед боем, по русскому воинскому обычаю, — сказал Глеб.
Она покачала головой: он совсем не был похож на воина — ее слишком легко ранимый друг!
Глеб кинул рубашку на диван и заходил по комнате.
— Ну, а ты как?.. Когда едешь на дачу? Документы в свой Иняз подала? — спросил он.
Она замолчала, неотрывно глядя на него; черный пушок над губой и на подбородке придавал ему болезненно-неприятный вид.
— Чудный день сегодня, — сказал он. — Вообще стоят чудные дни.
— Ничего не чудный... Ужасно парит, — сказала она.
— Да? — словно бы удивился он. — Наверно, будет дождь.
— Что с тобой? — воскликнула Даша. — Ведь ничего же страшного не случилось. Ну суд — ну и что?.. И ты сможешь наконец бросить в лицо этим клеветникам, что они клеветники. Я бы на твоем месте радовалась.
— Я и радуюсь, — сказал он и остановился у стола.
— Я серьезно, — сказала она, — я была бы счастлива.
— А я счастлив. — Он опять двинулся в свой поход по комнате, и, когда поворачивался, она поймала его отчужденный взгляд. — Я проходил вчера мимо нашего ЖЭКа, мимо конторы. Там уже висит большое объявление: «Суд над тунеядцем Головановым...» — и так далее.
— О! Но они не имели права! — Даша возмутилась.
— Это даже забавно, — сказал Глеб. — Суда еще не было, суд еще не вынес никакого решения, а я уже объявлен тунеядцем.
— Ты и об этом должен заявить, — сказала она.
— Да, конечно... Но смысла-то особенного нет. Я, конечно, скажу... я все скажу... Но не знаю...
Он опять посмотрел на нее отчужденным взглядом.
— Ты обедал сегодня? — спросила она.
— Да, ел... У меня еще осталось там: хлеб, сырки, еще джем...
— Я принесла ветчину, — сказала она. — Давай пить чай. И прошу тебя: развеселись немного. Это все чушь, дикая чушь.
— Конечно, чушь, — сказал он.
На кухне, куда Даша вышла, чтобы поставить чайник и помыть чашки, она лицом к лицу столкнулась с Надеждой Петровной — той самой соседкой Глеба, что всю ночь стирала, когда она в первый раз вместе с Коломийцевым появилась здесь. И она не сразу узнала эту женщину, хотя и хорошо ее запомнила: Надежда Петровна чудесно преобразилась, была аккуратно, гладко причесана, одета в простенькое, но миленькое платье из жатого ситца, сиреневого, в мелких цветочках, и сделалась почти что миловидной, несмотря на свои запавшие, щеки, на желтую, худую шею.
— О! Здрасте! — протяжно сказала Даша, округлив, как от приятного удивления, свои серые глаза, — ей захотелось почему-то понравиться Надежде Петровне. — Мы уже встречались, кажется...
Женщина загадочно поглядела — не с торжеством, но как бы с вызывающим достоинством... Она приметила все: и свежесть и прелесть этой здоровой, очень юной девицы со смугло-ореховой, без единой морщинки кожей, и ее красивую, с вышитым цветком, должно быть, дорогую кофточку, и лаковые туфельки, остроносые, на невысоких каблучках. Жестко очерченные, подкрашенные губы Надежды Петровны — она и губы начала мазать — едва разомкнулись.
— Много тут ходит к вашему знакомому, всех не упомнишь, — сказала она.
И Даша попятилась, уступая ей дорогу.
За чаем Даша старательно избегала всякого упоминания о суде, не возвращался больше к этой теме и Глеб; невесть с чего он начал вспоминать свое детство.
— Ты ела когда-нибудь паточные конфеты? — неожиданно спросил он. — Мама их на работе в буфете покупала... Это когда еще по карточкам все было — круглые такие леденцы, а внутри обыкновенная патока, очень сладкая. Я их даже во сне видел — так они мне нравились.
Рассказывая, он отщипывал машинально от булки мякоть и скатывал из нее шарики.
— Перестань, — сказала Даша. — Оставь в покое булку.
— А что такое деруны, ты знаешь? — спросил он. — Мама жарила их на подсолнечном масле... Это просто картофельные оладьи. С тех пор я их никогда не ел.
— Придешь к нам, я их сделаю для тебя, — сказала Даша.
Он взглянул на нее и брякнул что-то совсем несуразное, даже недоброе:
— Знаешь, какой бы тебе подошел муж? Молодой доктор наук или кандидат, на худой конец. С машиной, с заграничным магнитофоном... А еще лучше — дипломат, который возил бы тебя за границу, водил по приемам.